"Обыкновенная жизнь в необыкновенном веке" (фрагменты биографии)

Евгений К. Суровецкий

ТАК МЫ НАЧИНАЛИСЬ…

Мало кто из современных людей хорошо знает своих предков, неродовитые мы. Не знаю и я своих предков. Не велось у нас родословной, не до этого было рабочим семьям в старые, дореволюционные времена. Хлеб для пропитания - вот, что было главным.

После революции нелегкие годы гражданской войны, годы становления тоже не вызывали мыслей о своем прошлом. А в наши дни стремительная, как принято говорить - НТР, целиком захватила души и мысли.

Но в последние годы у многих замечается желание выяснить – а кто же мы, кто были наши предки. И это подогревала еще и раскрутившаяся в последние годы гласность, вызвавшая интерес к прошлому, к тем людям, которые жили в бурные годы дореволюционные и в становления Советской власти, особенно в трудные дни 30-х и 40-х годов.

Но оказалось очень трудным раскрыть своих прошлых родичей, дальше своих родителей - ведь на простой люд никто генеалогий не составлял. В то же время предки - это наши корни, притом все более разветвленные вглубь веков. Скажем, у каждого из нас есть отец и мать, у отца свои отец и мать, у матери - свои, а у каждого из нас, значит, уже кроме отца и матери - еще по два деда и по две бабушки. И так чем дальше вдаль веков, тем шире сеть предков.

А каков результат? Тот, что мы даже точно не знаем, когда в какой семье родились даже наши отцы и матери, не говоря уже о более далеких предках.

А ведь каждый человек имеет своих родителей и, может быть, в его родословной были и воины, и моряки, и ремесленники, и крепостные крестьяне, а может и рыцари средневековые, или запорожские казаки (ведь отец у меня, например, родился в г.Ейске - это Северный Кавказ, Азовское море, недалеко от Диких степей южной Украины). А предки наши сотни лет тому назад были шляхтичами или холопами панской Польши, византийскими славянами и кто его знает кем... 

Итак, начну с отца, о том, что мне известно о нем.

Отец, Козьма Евтропиевич Суровецкий в 1921 г.
Отец, Козьма Евтропиевич Суровецкий в 1921 г.

Отец мой, Козьма Евтропиевич Суровецкий, родился в г. Ейске Кубанской области России в семье кубанского казака, батрака. Судя по отцу, моего деда звали Евтропий. Поскольку отец родился в Ейске, выходит, что дед Евтропий жил в городе и там можно было бы разыскать его следы: происхождение, занятие, сословие. Но этого я не знаю и, видимо, не смогу узнать.

В ноябре 1944 года я обнаружил данные об отце, приведенные в книге "Политическая каторга и ссылка" - биографический справочник Общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. Издан в 1934 г. Находится в книгохранилище научной (ныне республиканской) библиотеки г.Якутска, за № 190514.

Вот что пишется в этом справочнике: "Суровецкий Козьма Евтропиевич - русский, сын батрака, слесарь; родился в 1881 году в г. Ейске, Кубанской области, образование домашнее.

В революционном движении с 1904 г. В 1905 г. примкнул к Читинской организации РСДРП, был членом боевой дружины и председателем союза рабочих; спасаясь от ареста, бежал на родину.

Отец в костюме кубанского казака. г.Чита
Отец в костюме кубанского казака. г.Чита

В 1906 г. снова вернулся в Читу, вошел в Забайкальскую федеративную группу "Вооруженное народное восстание" и, работая в типографии, организовал и участвовал в террористических актах.

Арестован 29 января 1908 г. в Чите и там же 14 июня 1908 г. Иркутским Военно-О.Судом осужден по I ч. 126 ст. УУ в ссылку на поселение. Наказание отбывал в Якутске, работал наборщиком и слесарем до 1917 г. Беспартийный. Чл. билет Общества политкаторжан № 880."

(Здесь надо пояснить: сокращения означают - "по I части статьи Уголовного Уложения").

Примерно в 1955 году мой младший брат Геннадий разыскал отца в г.Сумы (Украина) и записал его ответы на вопросы в июле 1962 г. Отец по просьбе журналиста газеты "Социалистическая Якутия" А.Т. Тимшина, писавшего в это время книгу о связях с М. Горьким, прислал свои воспоминания о якутском промышленном и культурном деятеле А.А. Семенове, близко знакомым с М. Горьким. А с А.А. Семеновым отец был хорошо знаком, так как строил для него свинцово-плавильный завод на устье реки Алдан в 1915-1916 годах (в местности Ботомай).

Воспоминания были написаны главным образом о том, как создавался в Якутии свинцово-плавильный завод и какое участие в этом принимал Козьма Евтропиевич Суровецкий. Но из него можно почерпнуть некоторые сведения об отце.

Он здесь не пишет о своем участии в политической жизни, так как цель его воспоминаний - рассказ о свинцово-плавильном заводе. Но мне кое-что помнится о том, что он принимал активное участие в революционных событиях тех лет, о чем расскажу далее. Сейчас же хочу отметить, что, судя по тому, что мне известно, Козьма Суровецкий состоял в РСДРП, не был ни эсером, ни меньшевиком, он был беспартийным рабочим-революционером, каких в то время было немало. Но, как говорится в справочнике о политссыльных, - он примыкал к РСДРП. И в этом отношении отец проявлял большую активность в революционном движении. Это видно из имеющихся материалов и из того, что я помню. Многое дополняют рассказы матери и сестер.

Итак, об отце, при всей скудости материалов, можно все же сказать довольно много. Как видно из прежде упомянутых документов, Козьма Евтропиевич Суровецкий родился в 1881 году, в г. Ейске, Кубанской области, в семье батрака. В учебных заведениях не учился, образование получил домашнее, по профессии рабочий-слесарь, кровельщик. Хочется здесь отметить, что несмотря на домашнее образование он был очень начитанным и высококвалифицированным рабочим. У нас в Якутске, например, была очень большая библиотека, с художественной и специальной литературой по горному делу, геологии и другим наукам. Причем пользовался отец этой литературой постоянно.

Участвуя в революции 1905-1907 годов, отец был активным функционером организации РСДРП, хотя и не состоял ее членом. Об этом свидетельствует то, что он был членом и даже руководителем боевой дружины по борьбе с черной сотней, а также председателем союза рабочих.

После бегства в Ейск он, вернувшись в Читу, немедленно включился в революционное движение в составе группы "Вооруженное народное восстание" и был организатором и участником террористических актов. Что это за акты, для нас осталось неизвестным.

После осуждения в ссылку на вечное поселение летом 1908 г. отец в составе партии политических ссыльных в количестве 300 человек, в сопровождении 105 человек конвоя, был отправлен из Александровской пересыльной тюрьмы (Иркутская область) по направлению к реке Лене. Шли этапом, где пешком, где на карбазах. Часть ссыльных была оставлена на поселение в различных местах Иркутской области, часть, в том числе четырнадцать читинцев, среди которых был и мой отец, были направлены в Якутскую область. Сплавом на карбазах группа политссыльных прибыла в Якутск в конце августа 1908 года.

В своих воспоминаниях Козьма Суровецкий пишет: "В Якутске политссыльные по суду сразу попадали в тяжелое материальное положение. Если административно-ссыльные получали от казны суточных 50 коп., ссыльные по суду ничего не получали. Эта категория ссыльных могла существовать только на заработок.

«Нам нужна была, - пишет далее отец, - немедленная работа, а ее в Якутске не было. Всё было занято ссыльными, пришедшими до нас.

Но нам, читинцам, как говорят, повезло. Среди нас было три товарища из зажиточных семей: Моисей Шергов, Нахим Либерман и Захар Глейзер. Эти товарищи, получая довольно приличную помощь, все деньги расходовали на всю группу читинцев. Мы жили довольно сносно, но без дела чувствовали себя скверно.

Мне как-то сообщили, что в редакцию Якутской газеты нужны два наборщика, но зарплаты не было, во всей редакции зарплату получали два человека: метранпаж и печатник, а все остальные работали бесплатно.

Я решил работать бесплатно, лишь бы не сидеть без дела, тем более, что в Чите в подпольной типографии я работал наборщиком.

Во главе редакции стояли старые ссыльные: Всеволод Михайлович Ионов - замечательный человек, народоволец, общественник, учитель частной школы. Михалевич - постоянный редактор газеты. Сабунаев, который часто попадал в тюрьму за статьи, помещенные им в газете. Петр Черных - якутский поэт и другие.»

Весной 1909 года Козьма Евтропиевич получил хорошо оплачиваемую работу по своей специальности. Видимо, как рассказывала мать, он был нанят местным архиереем крыть кровли и купола церквей Ведь он же был по своей специальности слесарем-кровельщиком. Заработав на этом, отец открыл в Якутске жестяно-слесарную мастерскую.

Для дореволюционной Якутии, не имевшей никакой промышленности, отсталой и нищей, где главным богатством в то время была только пушнина, появление первых кустарных мастерских: слесарных, кузнечных, колбасных и других, создаваемых политссыльными, было прогрессивным явлением, помогало улучшению жизни населения, создавало предпосылки для развития будущей промышленности.

Но формально политссыльным не разрешалось заводить свои мастерские промыслы. Поэтому мастерская была оформлена на имя жены Елены Николаевны Суровецкой.

Мастерская была организована на артельных началах, с участием других политссыльных. Мать формально считалась владельцем мастерской, отец - заведующим мастерской. Работало в ней в разное время 2-3 ссыльных. Весь заработок они брали себе, а отцу давали определенную сумму на содержание мастерской, приобретение материалов. Мастерская находилась по нынешней улице Аммосова, в каменном здании за нынешним универмагом, где в последние годы располагался комиссионный магазин радиоаппаратуры и магазин уцененных товаров. Вся  мастерская состояла из одной комнаты, дверь выходила прямо на улицу.

В мастерской изготавливали жестяные изделия, ведра, тазы, изделия, чинили чайники, кастрюли, другую разную посуду, крыли железом крыши и т.д.

Как пишет отец: «Суровецкий на Якутской сельхозвыставке своей мастерской получил серебряную медаль (высшая награда, золотых медалей не было)».

Отец вспоминает, что в мастерскую часто заходили его товарищи политссыльные, иногда приносили куски свинцовой руды (свинцовый блеск). В мастерской стали в свободное от работы время пробовать плавку этой руды в горне. Отец выписал специальную литературу о плавке свинцовой руды. Об этих опытах заговорили в городе.

Ссыльный Леня Харитонов, слесарь-механик по профессии, сообщил отцу, что знает человека, который может указать место залежей свинцовой руды.

О своих делах в дальнейшем может лучше рассказать сам Суровецкий, поэтому дальше я помещаю содержание его воспоминаний об этом.

«Леня Харитонов - слесарь-механик имел в Якутске тоже мастерскую, парень довольно развитый. Я думал, если найдутся подходящие залежи свинцовой руды, с ним можно составить компанию и попробовать плавку свинцовых руд в небольшой кустарной отражательной или шахтной печи.

Нам сказали, что руда находится в горах, по реке Лене, за устьем реки Алдана, всего будет верст 300 от Якутска. Мы решили: купить лодку, приобрести продуктов и выехать на устье, захватив с собою в качестве проводника этого знающего товарища. Если не ошибаюсь в датах, на устье реки Алдана мы выехали летом 1911 года.

На устье Алдана нам сказали, что никакой руды по реке Лене нет, и вы напрасно туда поедете. В это время к берегу подошел пароход, на котором капитаном был Гривитский, с которым я был хорошо знаком. Он тоже подтвердил, что по Лене залежей свинцовых руд нет. Мы решили вернуться в Якутск, причем на обратном пути в устье Алдана чуть не утонули.

Я все же не успокаиваюсь и опыты плавки свинцовой руды время от времени продолжаю.

Газету якутские власти окончательно закрыли. Ионов выехал в Петроград, Михалевич сидел в Петропавловской тюрьме, там и умер. Газету взял А.А. Семенов и с этого времени она называлась «Якутская окраина».

Однажды в мою мастерскую зашел Семенов (в это время я с ним уже был хорошо знаком). Между общими разговорами он спросил меня, как обстоят дела у меня с плавкой свинцовой руды. Я ему рассказал, что выплавку свинца можно было бы организовать в Якутских условиях, и тут же на горне сделал выплавку свинца. Свинец получился хорошего качества.

Летом 1913 года Семенов вызвал меня в редакцию газеты. Там я встретил Семенова, трех Верхоянских купцов (помню фамилию только Шишлянникова) и Верхоянского исправника Березкина. Оказалось, что это было собрание пайщиков по разработке свинцовых залежей и выплавке свинца в Якутии. (Свинцово-серебряная руда была найдена в Верхоянских горах, в местности Эндыбал - Е.С.). Эту работу предложили мне взять на себя, на что мне будет выдана нотариальная доверенность и равный с другими пай. Я согласился. Семенов был избран председателем товарищества пайщиков. Так, неожиданно, я стал заведующим по разработке свинцовых руд и выплавке свинца в Якутской области. Я благодарен Семенову за то, что он дал мне полную свободу действовать по своему усмотрению и ни во что не вмешивался. Зная хорошо жестяное, слесарное и немного литейное дело (чугуна) я надеялся с работой справиться.

Верхоянский исправник Березкин должен был оказать мне помощь на месте. На деле его помощь оказалась в том, что он послал на рудник своего шпика, присматривать за мной (ведь я был политическим ссыльным). Мне об этом сообщили приехавшие ламуты. Шпика с рудника выгнал. Другой помощи от Березкина не было. Зиму 1913-1914 гг. мы заняты были добычей руды и отправкой ее на устье Алдана. Весной с рабочими переехал на устье Алдана и занялся постройками.

В этом строительстве мне хорошо помогали местные молодые якуты. С их помощью за лето 1914 года мы выстроили дом для жилья, помещение завода, отражательную печь для выплавки свинца и складочное помещение.

В это же лето вспыхнула мировая война. Семенов в пространном письме писал мне, что свинца в Якутии нет и не будет, весь он забронирован для нужд войны, просил как можно быстрее дать свинец, так как от него зависит добыча пушнины для Якутии, а пушнина - это валюта, это деньги. Я и сам это хорошо знал, говорил об этом своим помощникам, рабочим и мы работу гнали во все силы.

Когда мы начали первую плавку свинца, начался ледоход. Сообщение с Якутском было прервано, а когда установился санный путь, отправили в Якутск на имя Семенова первую партию свинца - 300 пудов. Выбранная мной из книг и построенная печь оказалась удачной (бельгийская отражательная печь).  Суточная производительность печи давала 50 пудов свинца.

Первый свинец в Якутске произвел на население сильное впечатление. Многие жители города приходили посмотреть на Якутский свинец.

Семенов из представителей учреждений составил комиссию, которая от 30 плиток свинца отобрала кусочки и отправила в Иркутскую золотосплавочную лабораторию для анализа. Полученный анализ показал высокое качество свинца, имеющий сходство с русским артиллерийским свинцом военного ведомства.

Итак, Якутск, имея свой свинец, вышел из тяжелого положения в отношении добычи пушнины.

На свинцово-плавильном заводе я проработал шесть лет. От меня многие рабочие научились плавке свинца, часть из них была переведена на место добычи руды, где тоже была построена плавильная и начата выплавка свинца.»

Так вспоминает отец как был построен им свинцово-плавильный завод в устье реки Алдан (местность Ботомай). Я помню этот завод, принадлежавший Семенову. Это, по существу, был не завод, а небольшое, примитивное, кустарного типа предприятие с одной печью и вагранкой.

Печь из кирпича, прямоугольная, в длину видимо метров 6-7, в ширину метра три, довольно высокая. Об этом я сужу потому что помню, как я (мне было лет пять-шесть) ходил не сгибаясь внутри печи, когда ее останавливали на ремонт и она остывала. Мне нравилось забираться в нее после того, как она остывала и разглядывать ее внутри.

С потолка свисали застывшие, остро сужающиеся книзу сталактиты, разные наплывы, по-моему, свинцовые или, может быть, из расплавленной шихты. Пол печи тоже бугрился какими-то наплывами. В полумраке такой печи мне виделось что-то таинственное, я был как бы в какой-то сказочной пещере. Пытался отломить нависавшие сталактиты, но они даже не гнулись. У двери помещения стояла вагранка, специальная печь для доводки свинца. Печь была круглая,  снаружи обшитая жестью.

На заводе работали местные якуты, о которых отец отзывается в своих воспоминаниях очень тепло, как о хороших работниках, хороших помощников ему. Например, он называет человека по имени Афанасий Якут, по прозвищу Леший. Так его звали товарищи якуты. Он хорошо знал все пути сообщения от Якутска до Верхоянска и был незаменимым проводником и хорошим товарищем. Руду из Эндыбала возили на оленьих нартах.

Называет отец еще якутку Варвару, как хорошую энергичную, хотя она была уже пожилая. Фамилию ее он забыл. Однако, из рассказов моей матери и старшей сестры Людмилы, Варвара была весьма жестокой тоёншей, во всю эксплуатировала местных якутов. Она за определенную плату организовала силами местных жителей поставку для завода дров, была поставщиком рабочей силы для завода, а также продуктов.

В ряде документов, в воспоминаниях некоторых активных участников политических и революционных событий в Якутии отмечается важное значение созданного Козьмой Суровецким свинцово-плавильного завода в период первой мировой и гражданской войн для якутского населения. В связи с военными нуждами завоз свинца в Якутию прекратился, и это привело бы к прекращению очень нужной для государства промысловой квоты, добычи пушнины. Свинец, выплавлявшимся заводом А.А. Семенова, снабжал Якутию свинцом в самые тяжелые военные годы.

В 1920 году органы революционной власти республики утверждают Козьму Суровецкого членом президиума Якутского совнархоза, заведующим производственным отделом. Такое выдвижение понятно, ведь он был, пожалуй, единственным наиболее опытным и знающим работником в промышленности. В 1921 году он направляется в Якутский областной совет профсоюзов - членом президиума и заведующим производственным отделом. Здесь получается интересная преемственность - я с 1960 по 1969 г. работал в Якутском областном совете профсоюзов тоже в должности заведующего отделом производственно-массовой работы и заработной платы.

Во время каппелевского наступления в 1921 г. отец был мобилизован в ЧОН (части особого назначения), организовывал чоновский отряд, был командиром второго взвода. После службы в ЧОНе Суровецкий снова работал в областном совете профсоюзов.

В 1922 году в Якутске формировался отряд по сопровождению раненых в Иркутск. Отец был назначен начальником этого отряда и вместе с ранеными выехал насовсем за пределы Якутии в г.Ейск. С тех пор мы потеряли с ним всякую связь, поскольку он еще до этого разошелся с нашей матерью.

Весть о себе он неожиданно подал в 1932 году, выслав нам всем справки следующего содержания (ниже привожу текст моей справки):

Сбоку штамп: тюремное окно, обрамленное каторжной цепью, текст на штампе: "Всесоюзное общество политкаторжан и ссыльно-поселенцев", Северо-Кавказское отделение. Ейская группа. 2 апреля 1932 г., № 174, г. Ейск.

Удостоверение, неожиданно полученное нами от отца в 1932 году, Людой, мной, Зоей, Геной.
Удостоверение, неожиданно полученное нами от отца в 1932 году, Людой, мной, Зоей, Геной.

УДОСТОВЕРЕНИЕ

Настоящее удостоверение выдано тов. Суровецкому Евгению в том, что он действительно является сыном заслуженного революционера Республики РСФСР, члена Общества бывших политкаторжан с Суровецкого К.Е. и имеет все права и преимущества представляемые правительством Советской Республики детям членов о-ва Политкаторжан, в чем и выдано ему настоящее удостоверение.

Уполномоченный группы А.Корни... (не разборчиво)

Круглая печать с надписью: Общество политкаторжан и ссыльно-поселенцев.

Ейская группа С.К.К. Отделения.

 

Такие же удостоверения получили мои сестры Людмила и Зоя и брат Геннадий.

В 1955 году мой брат Геннадий встречался с отцом в г.Сумы. В 1967 г. у меня была неожиданная встреча в Москве с одной из дочерей отца от его второй жены. Муж сестры Зои Михаил Михайлов позвал меня сходить в одно место. Куда - не сказал. Пошли мы с ним и вот привел он меня в одну квартиру, где нас встретила молодая женщина, очень, как близняшка похожая на мою сестру Зою. Это оказалась моя сестра по отцу, но от другой жены, Галина. Познакомились, посидели, поговорили, пригласила заходить, но я дальнейшего знакомства не продолжил, не было никакого чувства родства, я больше у ней не бывал. Так и закончился этот единственный и последний контакт с семьей отца. Насколько мне известно, он умер в возрасте примерно в 85 лет.

Мать наша, Елена Николаевна, происходила из еврейской семьи, урожденная Кац. С детства она отличалась живым, самостоятельным характером. Это подтверждается таким ее поступком. Когда в 1908 году будущего моего отца Козьму Суровецкого сослали в Якутск и мать и отец познакомились (видимо не сразу, примерно, в 1909 – году) и мать собралась выйти за него замуж, родители запретили ей, все родственники были возмущены, что она, еврейка, задумала выйти замуж за русского, к тому же другой веры, православного.

Мать, Суровецкая (Дьяченко) Елена Николаевна в 50-е годы
Мать, Суровецкая (Дьяченко) Елена Николаевна в 50-е годы

Тогда мать ушла из семьи, крестилась, приняла русское имя Елена с отчеством Николаевна и вышла замуж за Козьму Суровецкого по православному обряду. Тем самым она надолго стала изгоем родных, они не хотели признавать ее. Но постепенно видимо смирились, так как позднее она уже ходила к своей матери, к родным. Однако с еврейской общиной она никак не была связана, не признавала ее, а бабушка матери до конца жизни неприязненно относилась к ней.

Сестра матери Гена вышла замуж за Осипа Горовацкого, одного из капитанов пароходства Громовой. Старший его брат Наум Горовацкий тоже служил капитаном в том же пароходстве. Другая сестра Вера была замужем за Петром Черных. Было у них много двоюродных сестер и братьев, по фамилии Альперович: Бэлла, Лия, Анна, Лев и другие. С ними она была в хороших, дружеских отношениях.

В 1911 г. родилась первая дочь - моя старшая сестра Людмила, в 1913 году - я, в октябре 1914 г. сестра Зоя, затем в 1917 г. - брат Геннадий, а в 1919 г. сестра Тамара (умерла в 1924 от испанки, тогда эпидемия этой разновидности гриппа охватила весь мир).

Зоя и я в 1925 году.
Зоя и я в 1925 году.

Мать обладала очень живым, веселым характером, с большим чувством юмора, отличалась большим самообладанием, в то же время была очень честной, до щепетильности, с высоким чувством добропорядочности и совестливости, ко всем и всегда доброжелательной. Она окончила женскую семинарию в г. Якутске, неплохо знала французский язык, отлично говорила по-якутски. Помнится, как она, когда мы расшалимся, машинально окликала нас по-французски: "Энфант,     кёс кёсё" - дети, что это такое! Когда кто-нибудь стучался в дверь она иногда непроизвольно приглашала: "Антре" - войдите! И так далее. Частенько напевала песенки на французском языке. Петь она вообще любила. Готовя пищу на кухне, занимаясь другими домашними делами, она всегда что-нибудь пела: "Несжатая полоса...", "Пара гнедых…", "Выхожу один я на дорогу..." и другие песни.

По живости своего характера мать совершала часто довольно экстравагантные для того времени поступки. Например, в 1915 году она где-то раздобыла велосипед, может быть у А.А.Семенова, надела шаровары под юбку, научилась на нем ездить и стала раскатывать по городу. Это произвело фурор, вызвало ужас и скандал у чопорных горожан, особенно у женщин. Ведь она была первой женщиной в Якутске, севшей на велосипед, да к тому же надела шаровары.

А Елена Николаевна, Еля, как ее все звали, только посмеивалась. А была уже замужем, детей имела.

Во время революционных событий мать кое в чем помогала отцу, например, в печатании листовок, написанных им. А когда началась гражданская война, мать пошла работать сестрой милосердия в больницу.

Примерно в 1921 году она разошлась с отцом. Работая сестрой милосердия познакомилась с раненным красноармейцем Максимом Федоровичем Дьяченко, прибывшим в Якутск с отрядом Каландарашвили. От него у нее появились две дочери: Дина - 1922 год, Валерия – 1928 год.

Отчим, Дьяченко Максим Федорович. Снимок конца 40-х годов.
Отчим, Дьяченко Максим Федорович. Снимок конца 40-х годов.

Годы эти были трудные, революция, гражданская война, сумбур в отношениях между людьми - кто большевик, кто меньшевик, эсер, буржуй, и ещё бог знает кто. За что они агитируют, спорят, кто из них прав, кто нет? Что Елена Николаевна могла тут понять? Но вот заботы, конечно, легли в это трудное время полностью на её плечи. Отец всегда был в стороне от домашних дел, а в эти годы он с занимался какой-то политической деятельностью. Да ещё появилось охлаждение со стороны отца, поскольку уже в 1919-1920 гг. он стал сближаться с другой женщиной, Ольгой Лип. Это и послужило причиной ухода матери от Козьмы Суровецкого.

Ольга Лип состояла в партии эсеров. Довольно мужеподобного вида, волосы, как было принято, подстрижены в скобку, размашистый шаг, постоянная папироса в зубах, характер решительный, боевой, плохая хозяйка, всегда ералаш, неубрано, грязная посуда - такой она запомнилась мне. Отец несколько раз приводил меня к ней. Всё это бросалось мне в глаза.

Однажды Ольга Лип решила угостить нас чем-нибудь вкусным. Смешало густо какао, сахар, масло и сделала из этого шоколадки, разложила их на железном листе и остудила. Мы с удовольствием поели, тогда было редкостью, голодно было в Якутске. Но к вечеру у нас всех разболелись животы, появилась рвота и мы потом с недобрым чувством вспоминали это "угощение". Не хотела она, конечно, такого результата, но хозяйка она была такая, что от её угощения всего можно было ожидать. После этого мы у Ольги Лип больше не угощались, не бывали.

Первый самолет, прибывший в Якутск, на Зеленом лугу. Тип самолета "Сопвич". 1925 год.
Первый самолет, прибывший в Якутск, на Зеленом лугу. Тип самолета "Сопвич". 1925 год.

В тридцатых годах мать, Елена Николаевна, работала в различных учреждениях счетоводом, бухгалтером, на других должностях. В 1934 голу она с Максимом Дьяченко выехала в Мухтую  (ныне г. Ленск), куда Максим (мы в семье все звали его Максимом) был направлен на работу механиком электростанции. Перед Великой Отечественной войной они все выехали в Ленинград, к дочери Людмиле, которая была замужем за Виктором Жеребцовым, работавшим ранее в Якутии в органах ГПУ (по нынешнему органы госбезопасности), но в тридцатых годах выехавший в Ленинград. Виктор работал начальником штаба Ленинградского полка НКВД и в первые дни Отечественной войны погиб на фронте при обороне города, похоронен на Пискаревском кладбище, в отдельной могиле, в чине майора.         

Людмила с сыном и дочерью эвакуировалась в Сибирь, отчима Максима Дьяченко и брата моего связиста Геннадия мобилизовали в армию и направили на фронт. А мать с Дианой и Валерией эвакуировались в Казахстан. Много они натерпелись там в годы войны. Вскоре к ним приехал Максим, демобилизованный по ранению, а позднее, также в связи с ранением мой брат Геннадий. Бедствовали они там страшно. Максим устроился на работу в совхозе за шестнадцать километров от того поселка, где жила мать с ребятишками и каждый день пешком приходил к ним, приносил что-нибудь из еды.

В 1946 году Максим, мама всей семьей приехали в Якутск. Здесь Максим пошел работать механиком в котельную обкома партии, а мама кассиром обкома партии, в финотделе. Там они и проработали до конца своей жизни. Максим умер скоропостижно от инфаркта в 1953 году, мама от рака в 1956 году. Она еще при жизни всегда говорила: если Максим умрет, я его долго не переживу. Так и стало в действительности.

 

НАЧАЛО ПУТИ. ЖИЗНЬ НА БОТОМАЕ.

 

Появился я на свет божий в г.Якутске, 6 апреля 1913 года (по старому стилю 24 марта), то есть тогда, когда существовала ещё империя, сидел на троне Николай вторый, самодержец, как он там именовался: император всея Руси, царь и великий князь Владимирский, Ярославский, Московский, князь Тверской, Белгородский, Курский и так далее, царь Белыя и Малыя Руси и прочее. Это был год, в который отмечалось 300-летие дома Романовых (начиная от Михаила ставшего царем и родоначальником династии в 1613 году).

Трон самодержца уже пошатывался под давлением всё возрастающей волны революционного движения, но не чуял ещё Николай II, что ему осталось совсем мало лет для царствования и даже для жизни.

В малом городе, да ещё в таком далеком, жизнь всегда течет тише, неторопливее, чем в больших городах. Правда, сознательная жизнь моя началась в бурные годы - начало революционных событий, гражданская война, ускоренное развитие общественной жизни вызывает ускорение развития людей, их сознания. Может поэтому я стал помнить себя примерно с 4 - 5 лет.

Думаю при этом, что тем, кто родился в дореволюционные годы, шел в школу в первые годы после Октябрьской революции, не обязательно листать старые газеты, документы, чтобы ощутить, какой была страна и, в частности, Якутск в те годы. Уж слишком необычны были эти события, как сказка, как фантастика в нынешнем видении. А для нашего поколения все было наяву, и мы помним это, хотя многое уже неполно, отдельными эпизодами, многое вообще забылось.

Город Якутск в то время был небольшим, застроенным деревянными, преимущественно одноэтажными домиками, сделанными добротно, из окна со ставнями, с наличниками. Лишь несколько зданий было каменных служебного назначения: казначейство по улице Правленской (ныне Петровского), дом архиерея (ныне музей), здание музея (ныне библиотека имени Пушкина), новое реальное училище и другие. Отдельные деревянные здания, будучи оштукатуренными, выглядели как каменные и тоже приукрашали город.

Каменными были и церкви: Троицкий собор, церковь св. Николы, Предтеченская (в центре города, около нынешнего здания Якутзолото), Преображенская (их было две - одна каменная, другая деревянная, находились они у нынешней площади Марата, где горит священный огонь), церковь Богородская (за логом).

Отдельные дома имели вторые этажи, мезонины и это придавало им довольно нарядный вид, например, дом Маркова на ул. Набережной, старое реальное училище, тоже по Набережной, другие не помню кому принадлежали.

Наиболее богатыми были дома местной знати, купцов, тойонов, таких, как например, купцы Аверенский, Силин, Копырин, Егоров, Г. Никифоров, наследники А.И. Громовой, Кушнарев, Коковин и Басов, те, где теперь, к примеру, полукруглое здание ЦНТИ, входящее в состав здания Якутзолото, находился кирпичный, оштукатуренный, красиво отделанный одноэтажный магазин Коковина и Басова, торговавший промышленными товарами, там, где теперь Совет Министров - продовольственный магазин Г.В.Никифорова, тоже каменный.

Домик Никоновых, находился в одном дворе с домом Филипповых, в котором жила наша семья в начале 20-х годов. Сын дьячка Никонова Володя был вожатым нашего первого пионерского отряда им.Спартака в 1924-26 годах.
Домик Никоновых, находился в одном дворе с домом Филипповых, в котором жила наша семья в начале 20-х годов. Сын дьячка Никонова Володя был вожатым нашего первого пионерского отряда им.Спартака в 1924-26 годах.

В каком доме мы жили до революции, я не помню. В 1914 г. отец построил для А.А. Семенова свинцово-плавильный завод в местности Ботомай на устье реки Алдан, и мы всей семьей выехали туда. Это было примерно в 1915 году.

Река Лена здесь была особенно широка, в неё тут вливался поток мощного притока Лены - река Алдан. На правом берегу реки Алдана среди буйной зелени якутской тайги, вырос завод. Одноэтажный, но с высокими стенами, в которых прорезаны ряды больших, застекленных окон, с широкой дверью в сторону реки.

Вокруг завода, подальше от реки, раскинулся поселок из пяти-шести якутских юрт, а посредине для нашей семьи выстроили жилой "русский" дом, с высокими окнами, тоже сверкающими настоящими стеклами. Вокруг дома густой, никем не тронутый лес, в этом лесу, почти у порога дома, мы осенью собирали вкусную лесную землянику.

Недалеко от дома река образовала довольно большой залив с высокими обрывистыми берегами. Здесь и в реке Алдан мы удили рыбу, которой было несметное множество: ельцы, крупные окуни, щуки и многие другие, названия которых не знаю. Рыбачили просто удочками, но всегда успешно.

Окуни, например, были такими крупными, что я, хотя мне было уже пять-шесть лет, не мог поднять их удочкой и просто подтягивал окуня леской по воде к берегу и вытягивал на берег. Смотришь иной раз с высокого обрывистого берега в воду, а там окуни кишмя-кишат, стаями ходят.

Алдан в этом месте был очень широким, когда поднимался сильный ветер, плавать по реке на обычной лодке становилось опасно.

Однажды мы с сестренкой Зоей, которая на полтора годика была младше меня, играли на высоком холме на берегу Алдана, около скамейки, устроенной на этом холме. С нами был мальчик-якут, лет 10-11. Было сначала тихо, солнечно. Но вскоре тучи затянули солнце, поднялся сильный ветер. Мальчик, бывший с нами, вдруг заволновался, забегал, глядя на реку. Я взглянул туда, оказалось по середине к нашему берегу плыла ветка (легкая якутская лодочка, очень неустойчивая, хотя и ходкая). На лодке видны были две фигуры. Сильные волны захлестывали ветку, гребцы отчаянно пробивались вперед. Но вдруг лодка перевернулась и гребцы исчезли в глубине реки. Мальчик громко заплакал. Мы малыши не очень поняли, что произошло, но позднее узнали, что среди утонувших был отец этого мальчика.

В реке якуты-рабочие завода ловили такую рыбу, которую сейчас не встретишь на прилавках: осетров, стерлядь, некоторые величиной выше нашего роста. Как сейчас помню, как однажды зимой в сенях нашего дома в углу стояла вертикально замороженная стерлядь, длиной выше меня, толстая, как потом оказалось, икряная. Щук так не жарили и не варили, считались рыбой невысокого качества. Но мать делала из них очень вкусные фаршированные блюда, форшмаки.

Леса вокруг были богаты грибами, ягодой (красная и черная смородина, голубица, брусника, земляника). На острове посреди реки много дикого лука, целые поля, на другом берегу реки снова таежные просторы, богатые лесными дарами. Местное население с мясом, рыбой, маслом, молоком, сливками.

В семье часто делали так называемый "кёрчах": сливки наливают в большую деревянную чашу, затем изобретенным ещё древними умельцами прибором, называемым мутовка, путем вращения его сбивают сливки в воздушную массу, наподобие мусса, добавляют для вкуса сахар, ягоды или ягодный сок. Получается очень вкусный , называемый кёрчахом по наименованию прибора, которым он приготавливается. Мутовка - это плоский деревянный кружок, примерно 10-12 сантиметров в диаметре. В нем по окружности с краю кружка вырезаются углубления и несколько дырочек, в середине кружка делается четырехугольное отверстие, которым кружок насаживается на длинную рукоятку - круглую палочку. Кружок опускается в сливки, палочка зажимается между выпрямленными ладонями и, передвигая ладони попеременно вперед-назад, придаем быстрое вращение кружку в сливках, сбивая их. Сливки постепенно как бы вспухают, превращаются в тот самый керчах, так нравившийся всем нам.

С удовольствием ели мы якутские лепешки. Якуты делали из грубой муки, замешанной на простой, не соленой воде, без дрожжей, густое почти до твердости, тесто, многократно разминая его, подсыпая муку. Затем из этого теста выкатывали круглую лепешку, диаметром сантиметров 30-35, толщиной в 1,5 - 2 сантиметра, в середину её во всю длину вкалывали как в шашлык, деревянный плоский прут, один конец которого, заостренный немного выходил наружу лепешки, другой конец, длинный, тоже заостренный, втыкался в плотную глину камелька. Лепешка плоскостью была обращена к огню горящих в камельке дров и пропекалась. Женщина, готовившая лепешку, постоянно поворачивала её то те другой стороной к огню. Такую лепешку, остывшую, разламывали на куски и мы со вкусом ели её, хотя дома всегда были булки и калачи. Но вкус лепешки отличался от обычного хлеба и они казались нам очень вкусными.

Зимой непременным блюдом на столе была строганина из стерляди с солью. Горчицу и уксус не применяли. Лакомством считалась замороженная и нарезанная кусочками печень налима, называли ее "макса". Готовила мать и так называемые "мартышки". Это тот же кёрчах: взбитые сливки, но гуще, с сахаром, иногда с ягодами, ванилью. Их ложкой выкладывали лепешечками на железный лист, на котором обычно пекли печенье, ватрушки (противень), и выносили на мороз. Когда собирались их есть, то приносили лист с улицы, отбивали лепешки-мартышки от листа, складывали на тарелку и все со смаком ели это таящее во рту лакомство. По-существу мартышки - своеобразное мороженное, изобретенное якутами.

С низовьев реки Лены якуты-рыбаки привозили юколу - сушеную на ветру, без соли, тонким слоем нарезанную большими пластинами рыбу. Пластины эти были вдоль и поперек прорезаны ножом, отчего мясо рыбы получалось в виде присохших к шкурке рыбы мелких квадратиков. Во время еды эти сухие, провяленные на солнце и ветру квадратики отдирались от шкурки зубами и поедались. Кроме того, вкусным считалось и сушеное на ветру и солнце мясо. Большими пластинами оно сначала вымачивалось в молоке и ещё как-то обрабатывалось, а затем вывешивалось на крыше дома или юрты на натянутых на стойках веревках. Там мясо несколько недель подвергалось воздействию солнца, ветра и вялилось, засушивалось и становилось по цвету становилось почти белым. Употребляли его без варки, отрезали кусок и грызли, тоже отщипывая зубами, слоями.

Отец часто бывал в г.Якутске и привозил или присылал оттуда кипы китайского чая для нас и рабочих. Чай был чудесный, прессованные плиты, густого черного цвета, на одной стороне вытеснены две руки в рукопожатии. Чай этот отломить куском невозможно, до того он был крепок, его с угла отщипывали тонкими слоями ножом. А заварка из него отличалась ароматом, приятным вкусом. Сахар завозился в виде так называемых "головок". Высокая, примерно 50-60 сантиметров высоты, литая конусообразная фигура из сахара, обернутая синей плотной бумагой, но с открытой сахарной головкой. Видимо, отсюда и название: "голова сахара".

Бывали, хотя и не часто, китайская пастила и ореховая халва. Пастила черная, вязкая масса, сладковатая, с большим количеством кедровых орешек, вкуснятина. Кедровая ореховая халва в металлических консервных баночках, длинных, была не рассыпчатой, а в виде волокон, при жевании становилась тягучей, как нынешняя жевательная резинка и очень приятная, ведь из кедровых же орешек. Завозились и ананасные консервы, вкус и запах которых тоже до сих пор ощущается во рту и, конечно, совершенно несравним с теми ананасными консервами, которые иногда продаются теперь.

Недалеко от нашего дома стояли амбары и складское помещение, на котором была надстройка-чердак, вроде мансарды, куда вела простая деревянная лестница, устроенная снаружи здания и подходившая к чердаку, дверь которого открывалась наружу. Надстройка представляла собой одну большую комнату, не знаю для какой цели устроенную, ничего там не складывалось, по крайней мере летом и мы, ребятишки, использовали ее для игр. Это был наш детский "дом", в нём мы расставили скамейки, устроили столик, из бересты и дерева сделали посуду, из тряпок и сена сшили или спеленали кукол, нарисовали глаза, нос, рот, и это были наши любимые игрушки.

Из тальника мы сами или взрослые якуты, подростки, вырезали нам якутские игрушки: коровок с рогами, свистульки, изукрашенные разнообразной резьбой тросточки, делали маленькие туески и другое.

Было нас, детей, не очень много, русскими были только мы, остальные якутские дети, девочки, мальчики. Мы настолько привыкли друг к другу, что не различали национальности, все в нашем кругу дети были в основном лет трех – четырех - шести, были и постарше. Верховодила старшая сестра Люда.

Играли мы очень дружно, но была одна девочка, по имени Акулина, которая всё время устраивала нам каверзы: то в наше отсутствие перевернет всю мебель, то спрячет что-либо, то куклу изорвет. При этом поймать её мы никак не могли, а значит, и уличить нельзя было. И мы однажды решили все-таки поймать и проучить ее. Люда собрала нас по секрету от Акулины и мы сговорились устроить засаду. Все шумно вышли и разбежались в разные стороны. Но на чердаке оставались двое из нас, а остальные попрятались по кустам и стали следить.

Прошло с полчаса, и вот показалась Акулина. Осмотревшись она поднялась на чердак и скрылась за дверью. Через некоторое время раздались крики, и мы все взбежали наверх. Картина была ясной. Акулина стояла с разорванной куклой, опустив голову. И мы устроили ей суд: единогласно решили исключить её из нашей компании. Она ушла, как будто бы нисколько не огорчившись. Но через несколько дней стала появляться и бродить около склада. А затем не выдержала и пришла к нам, попросила простить её. Всё уладилось, каверз больше не было. Это понятно, ведь кроме нашей компании других ребятишек там не было, вот и заскучала бедная Акулинушка.

Были у нас и другие простенькие забавы, по нашим возможностям и бедности знаний.

Немного было яркого в те годы. А пишу я об этих наших детских занятиях, о нашем скромном житье-бытье, чтобы показать наш быт тех лет, ту тихую, сельскую, даже не сельскую, а маленького, затерянного в лесной глуши поселочка, жизнь, незамутненную никакими большими событиями, почти полностью оторванную от внешнего мира, а затем вдруг взорвавшуюся происшествиями, вторгшимися в наш внутренний мирок благодаря революционных переворотов 1917-го, двадцатых годов.

Нас всегда привлекала к себе река. В заливе, который образовался недалеко от дома, мы часто купались, плавали на досках. Однажды мы с Людой решили покататься на стоявшей около берега лодке, не отвязывая её, а просто погоняв её около берега. Но только мы сели, двинули лодку, веревка отвязалась и мы поплыли по течению. Ох, и перепугался же я, уселся на дно лодки, уцепился руками за борта и заревел. Ведь мы, ребятишки, думали, что Алдан течет в океан, рассказывали разные истории страшные на наших сборах об уплывших, утонувших. Пepeтрухнула и Люда, но не растерялась, схватила весло и стала пытаться подбить лодку к берегу, но у ней это плохо получалось. Оказавшийся к счастью на берегу пожилой якут подсказал ей, как грести, и Люде удалось подогнать лодку к берегу и я успокоился.

Мы много времени проводили на реке, но плавать никто из нас не научился, так как учить было некому, поэтому и мысль о возможности держаться на поверхности воды, плавать, даже не возникала.

Много забав мы придумывали и зимой, хотя, конечно, зимнее время было более бедным на возможности для этого.

Устраивали ледяные горки с берега реки, катались на санках, на шкурах, когда становилось потеплее ходили на охотничьих лыжах, подбитых шкурой, но редко, были всё же слишком малы для этого.

Одной весной было много утех с жеребенком, откуда-то появившимся у нас. Назвали мы его Кулунок (от якутского "кулун" – жеребенок). Он очень привязался к нам, мы его покармливали кусками хлеба, сахаром и он всё время ходил за нами, когда мы выходили на улицу.

К весне Кулунок подрос и мы решили приучить его катать нас на санках. Однажды мы с Людой и Зоей связали из веревки что-то вроде хомута, надели на шею Кулунку. Затем к хомуту привязали две веревки вместо оглобель, к ним подвязали санки, сделали возжи от хомута, поскольку узды не было. Сели на санки и шумнули на Кулунка, дернули вожжи. Он скачала не хотел двигаться, потом зашагал. Веревки, заменявшие оглобли, защекотали ему бока. Кулунок занервничал, а потом во всю прыть понесся вскачь. Мы уцепились за санки, тут уж было не до вожжей, как бы только удержаться. Промчались мы так недалеко, струхнув от того, что санки бросало во все стороны, вскоре санки наши налетели на пенёк, перевернулись, мы вылетели в снег, а Кулунок, совершенно перепуганный трущими его веревками и болтающимися за ним санками, галопом ускакал куда-то в лес. Там запутался и вскоре был найден взрослыми, они его распрягли, успокоили и привели обратно. Больше мы не делали попыток запрягать его, тем более, что нам основательно попало за нашу проделку.

Отец был большой мастер на все руки. Не только хороший слесарь, жестянщик и металлург (самоучка) по выплавке свинца. Но он научился еще мастерить потешные огни, фейерверки. В новогодние дни, когда он был с нами в Ботомае, он из различных химических средств, пороха, селитры, бертолетовой соли сам изготавливал самые разнообразные фейерверки, ракеты, шутихи.

Зрелище это было замечательное. Когда в темную морозную предновогоднюю ночь он зажигал свои фейерверки, начиналось что-то невообразимое. В черное небо взлетали ракеты и рассыпали там не разноцветные звезды, но и всякие замысловатые фигуры - круги, первые буквы наших имен и так далее. На земле вращались разноцветные огненные колеса, спирали, шутихи, вспыхивали яркие фонтаны, свечи, фараоновы змеи и многое другое. Жаль теперь этого не делают, одни лишь однообразные салюты в виде разноцветных искр, конечно это не то, что прежние фейерверки.

Когда начались революционные события в I917-1919 годах, отец много времени проводил в Якутске. Но часто приезжал в Ботомай, этого требовала работа завода. Но одновременно он при помощи матери печатал здесь листовки.

Мне помнится, как они это делали. Из какой-то желатиновой массы изготавливается гектограф, плоская плита с очень гладкой поверхностью. Отец разводил густые фиолетовые (химические, как их называли) чернила с большим содержанием сахара. Этими чернилами отец четкими буквами писал листовку. Буквы получались как бы выпуклыми, блестящими от сахара. Когда текст высыхал, мать накладывала эту листовку буками вниз на желатиновый гектограф, долго протирала, проглаживала тряпочкой сверху, затем осторожно снимала бумагу с гектографа. На желатине оставался оттиск от букв. После этого она брала чистый лист бумаги, накладывала на этот оттиск и поглаживала сверху тряпочкой. На бумаге отпечатывался текст листовки. Так с одного оттиска делалось несколько листовок.

Что было в листовках, не знаю, мал был, не интересовался, да и читать еще не умел.

К нам в Ботомай в 1918-1919 гг. часто наезжали какие-то мужчины, видимо участники революционных событий, друзья отца. Среди них запомнился Щигорин, очень приветливый, обаятельный человек, и ласковый с нами, ребятишками. Где-то в книге я в годах встречал эту фамилию среди большевиков, участников революционных событий в Якутске.

Но однажды мне за него от отца крепко попало. Мы тогда постоянно общались с якутскими ребятишками, поэтому, естественно, я знал много якутских слов. И вот так случилось, что Щигорин, побыв у нас, пошел к выходу из дома. Я увидев это, произнес: " Щиголин балда". Я не хотел сказать, что он "балда", а по-якутски сказал, что он "барда" - пошел. Но букву "р" я по малости возраста произнести не смог, у меня получилось "л". Отец же подумал, что я обозвал Щигорина балдой, снял ремень и дал мне хорошую взбучку, да еще в угол поставил. Надо сказать, что отец в обращении с нами, детьми, не был особенно ласков, а наоборот, был даже жестковат.

Среди других событий в Ботомае вспоминаются ещё такие, в которых ярко выразились и время, в которое мы жили, и характер матери. О них вспоминали и мать, и Люда, которая будучи постарше меня, запомнила больше подробностей.

Летом обычно завод не работал. Он замирал до зимних холодов, когда с Верхоянских гор, по схваченным морозом таежным аласам, речкам и озерам, по замерзшим реке Лене и реке Алдану, потянутся длинные обозы оленьих упряжек, загруженных сверкающей россыпью свинцово-серебряной руды. С прибытием руды разжигалась жарко заводская печь, выбрасывая в темное ночное небо через длинную кирпичную трубу едкие клубы черного дыма и снопы сверкающих искр. А у пламенных дверок печи начинали мелькать фигуры рабочих, отбрасывая на стену темные тени. Рабочие подбрасывали топливо, шуровали топки, следили за плавкой и, открывая летку длинным металлическим прутом, спускали расплавленный свинец в изложницы, забивая потом летку таким же металлическим прутом, с насаженным на его острый конец густым комком сырой глины, которая сразу же застывала в отверстии летки.

Затем выплавленный свинец проходил дополнительную обработку в вагранке и сливался в специальные формы, откуда вынимался уже в виде плиток (чушек, как их называли), с выпуклыми буквами сверху «А.А. Семенов» (владелец завода).

Когда открывалась навигация, поселок часто посещали желанные гости - пароходы. Иногда в неделю один-два раза проплывали они мимо, приветствуя поселок громким гармоничным гудком, эхом отдающимся по реке, в окружающих холмах. А чаще пароходы пристают к каменистому берегу, и тогда в поселке наступает оживление, раздаются смех и шумные разговоры: "Кепсе", "Сох кепсе, эн кепсе"... Жители поселка живо интересуются всем, что происходит в мире, в Якутске, выспрашивают матросов, пассажиров, продают свежую рыбу, молоко, ягоды, покупают чай, сахар, мануфактуру, другие товары, если на пароходе едут купцы, торговцы.

Грузовой пароход "Алдан" на реке Алдане. На носу парохода дрова для топки парохода, 20-е годы.
Грузовой пароход "Алдан" на реке Алдане. На носу парохода дрова для топки парохода, 20-е годы.

Пароходы эти шли в низовья р. Лены на рыбные промыслы, на булунские пески или за пушниной в дальние якутские улусы по рекам Лене и Алдану, везли товары в обмен на ценную якутскую пушнину.

В то жаркое лето 1918 года, о котором я веду речь, поселок был тих, отец выехал несколько дней тому назад в Якутск, и дома осталась мать и четверо нас, ребятишек, да человек двадцать рабочих, кто рыбу ловил, кто занимался домашними делами, приготовлением пищи, починкой обуви, кто-то напевал тягучую, однообразную песенку на якутском языке.

Вдруг в 12 дня, издалека послышался шум идущего парохода, пыхтение его машин и шлепанье колесных лопастей. Один из рабочих, проходивших по берегу, увидел идущий пароход и бросился в русский дом, сообщить об этом хозяйке дома, "хотун", а затем побежал рассказывать об этой радости товарищам.

Вскоре весь поселок собрался на берегу, на пригорке, откуда лучше можно было увидеть подходящий пароход. Но когда показался пароход, среди встречающих раздались испуганные возгласы: "Ой, альджархай, с белым флагом! "

Это оказался пароход "Лена", маленький, морского типа, винтовой, а за ним показались пароход "Граф Сперанский" новый, пассажирский, с ярко раскрашенными колесами, и ещё третий - "Соболь". Каждый вел за собой одну-две барки. Белый флаг означал, что находятся в руках белых, что предвещало лишь недоброе для жителей поселка. Так и оказалось.

Пассажирский пароход "Соболь" на р.Алдане с баржами, 20-е годы.
Пассажирский пароход "Соболь" на р.Алдане с баржами, 20-е годы.

Мать вышла навстречу прибывшим, поскольку она оставалась за хозяйку на заводе в отсутствие мужа. Было ей тогда лет 25-26, была она, как вспоминает Люда, энергичной и резвой, одета в темно-бардовое платье. Удивленно обратилась она по-якутски к окружающим: "Странно, белый флаг. А три дня тому назад они прошли с красным".

Как только пароходы пристали, на берег густо высыпали люди и разбежались по всему поселку. С "Лены" сошли двое, один из них капитан парохода Наум Горовацкий, другой Н.Олейников, член РСДРП, хороший знакомый отца. Они направились к матери и сообщили ей тихо, что в городе белые. Пароходы захвачены белыми недалеко от Булуна и теперь их гонят обратно, в Якутск, чтобы укрепить силы белых в городе. Н. Горовацкий сказал матери, что сзади идет пароход "Полярный", на нем капитаном его брат Осип Горовацкий, муж сестры матери, которую мы звали тетей Геной, попросил мать предупредить Осипа, чтобы он побросал всё оружие в воду, иначе им не сдобровать.

Кроме того, Наум рассказал, что недалеко от Ботомая они встретили лодку с красными, бежавшими из Якутска. Едущие на пароходах белые захватили лодку, семь человек расстреляли на месте, но двое скрылись. Один из них, по словам белогвардейцев, главарь по имени Дибель, разбойник, будучи в городе он зверствовал, убивал целые семьи, женщин, детей, резал их на куски, фальшивомонетчик, рецидивист. Горовацкий и Олейников посоветовали матери забрать детей и ехать с ними, иначе гибель неизбежна.

Мать заколебалась, но решила остаться, ведь завод бросить нельзя, к тому же  подумала: неужели они посмеют убить женщину, не могущую даже обороняться (всё это я пишу со слов сестры Люды, она лучше меня запомнила эти события, да и с мамой они об этих годах часто вспоминали). Вместе с тем она подумала: можно ли верить всему, что говорят белые?

А в это время в поселке творилось безобразное. Люди с пароходов, как озверевшие, набросились на амбары, стали взламывать замки и двери. Мать тут проявила незаурядную смелость, решительность и находчивость. Она взяла ключи от амбаров, где хранились все запасы для жителей поселка, и сама повела толпу. Открыв один амбар она сказала, что "здесь всё, что мы имеем на долгие месяцы. У нас, у меня и у рабочих дети. Если вы возьмете всё, мы умрем с голоду. Возьмите эту часть продуктов, остальные оставьте нам. И подумайте, я вам выдаю всё, что могу, больше невозможно". Её решительный тон подействовал, и офицеры дали команду взять то, что им предложили, люди взяли и послушно удалились. Через час пароходы отчалили.

Мать была очень напугана рассказами о "разбойнике" Дибеле и боялась, что рабочие, наслушавшись рассказов о нем, сбегут вместе с семьями, оставив её одну с своими детьми.

Прошло часа полтора после отхода пароходов и вдруг дверь открывается, в дом входят двое. Впереди стоял высокий, красивый мужчина, лет тридцати, в пальто, похожем на черкесскую бекешу, с газырями. Другой, белокурый, тоже высокий, с голубыми глазами, совсем юный. Вид у обоих очень усталый.

Мать перепугалась, села на стул посреди комнаты, собрала нас около себя, дeржа на руках младшего сына - Геннадия, и сказала: "Вы пришли… "Так убейте сначала детей, чтобы я не видела, как они останутся сиротами, заброшенные в лесу, а потом меня".

Старший из вошедших сказал ей: "Успокойтесь гражданка. Вы ведь остались совсем одна, все рабочие убежали. Накормите нас, хозяюшка, а потом мы обо всем поговорим".

Мать обрадовалась. Значит все наговорили, измученные и усталые люди пришедшие сюда, совсем не такие, как говорили о них с ненавистью белогвардейцы. Она бросилась накрывать на стол, а мужчины стали ласково играть с нами.

Старший, Дибель, напомнил маме, что недели три тому назад они проплывали здесь под видом торговцев мануфактурой, на большой крытой лодке, отец наш купил у него подарки для жены и детей. Их было девять человек, спасавшихся от белогвардейцев.

Отъехав верст сто отсюда они пристали к берегу, чтобы купить съестного. В розыски пошли Дибель и этот товарищ, который пришел с ним. Купили у местных жителей масла, молока, мяса они отправились назад, но немного не доходя до места, где стояла лодка, услышали выстрелы. Оказалось, лодку оцепили и всех, бывших там, перестреляли. А они, опасаясь погони, бросились бежать и вот уже восемь дней ходят по тайге, боясь заходить в жилые поселки. Надежду питали на нашу семью, так как побывав в тот раз здесь кое о чем поговорили с нашим отцом и рассчитывали на помощь. Сильно удивились тому, что при их виде все рабочие сбежали, и что мать так странно встретила их.

Поев, Дибель и его товарищ, татарин по национальности, ушли в лес, устроили там  себе шалаш. Они часто приходили, вдвоем снесли в амбары весь привезенный пароходами груз, который бросили перепугавшиеся и сбежавшие рабочие, подмели территорию, привели в порядок завод, принесли к заводу запас дров, помогали матери - рубили дрова, носили воду, играли с нами, делали нам разные игрушки, усаживали и высоко раскачивали на качелях, рассказывали разные сказки.

Матери Дибель рассказал о себе, о своем товарище, мечтал о Якутске, где у него осталась жена.

Так прошло одиннадцать дней. Ночи уже были прохладными, шел сентябрь 1918 года. Однажды лунной ночью, когда мы все спали, в окошко вдруг раздался тихий стук и кто-то позвал мать по имени. Она испуганно вскочила, бросилась к окну и, откинув занавеску, увидела нашего отца, а на земле несколько ползущих на четвереньках солдат с погонами. За спиной отца стоял командир отряда, приказывая отцу открыть окно.

Вынужденная подчиниться, мать открыла окно, солдаты один по одному влезли в комнату. Помню смутно их одежду: серые брюки и гимнастерки, а через плечо широкая светло-голубая лента. Мне думается, что это была юнкерская форма. Но может память моя что-нибудь напутала?  А солдаты были совсем молодые, безусые.

Проникнув через окно в комнату солдаты на четвереньках проползли до дверей, а их было восемь человек, и, разделившись, стали у обеих дверей, выходивших в разные стороны, на улицу.

Родителей наших они объявили арестованными и нам, детям, тоже запретили выходить на улицу. Пока ждали утра отец рассказал, что его везли под арестом с самого Якутска. Перед отъездом из Якутска он случайно узнал, что в Якутск приезжал один рабочий завода, по прозвищу "Хопос" (у якутов есть обычай давать друг другу прозвища) и заявил в белогвардейскую милицию, что завод взят красными, рабочие все бежали, и Дибель собирает силы для движения на Якутск. Поэтому для разведки послали эту группу солдат и отца прихватили в виде заложника.

Когда настало утро, солдаты выскользнули пригнувшись на улицу. В это время Дибель, ничего не подозревая, вышел из лесу с чайником в руках и спокойно направился к реке. Воспользовавшись тем, что солдаты вышли, а родители отвлеклись, я выскользнул из дома и тоже по кустам пробрался к реке.

Недалеко от нашего дома у реки за мыском образовался тихий заливчик, окруженный обрывистыми берегами. Я подполз к краю обрыва и сверху видел, что происходит. Солдат я не видел, а внизу к заливу весело шел Дибель, помахивая металлическим чайником. Он подошел к воде, встал на крупные камни, наклонился зачерпнуть воду, и в это время сверху с обрыва раздались выстрелы. Дибель выпрямился, уронил чайник и, покачнувшись, упал вперед, лицом в воду. Я в страхе убежал, а в то время раздались выстрелы в лесу.

Мать в отчаянии рыдала, хватала за руки и умоляла офицера не убивать скрывавшихся, но он оттолкнул её и приказал молчать. Солдаты приволокли тела, а потом, раздев догола, отрубили пальцы, чтобы удобнее было снять кольца и как падаль с руганью свалили тела в свежевырытую яму. Мать долго хранила фотокарточку матери белокурого спутника Дибеля, которая выпала у него из кармана, когда тело его солдаты несли из леса.

Другой случай, характеризующий маму, произошел, помнится, летом 1919 года. Отец снова находился в Якутске, мы с матерью опять остались одни.

В один из теплых летних дней к берегу пристал пароход, на котором прибыла группа белых офицеров и солдат. Пароход следовал в низовья Лены, а может быть и на Вилюй, не знаю. Надо сказать, офицеры повели себя по отношению к нам корректно. Матери пришлось их кормить, разве можно было отказаться? Но и тут сказалась её склонность к юмору, к шутке. Вечером, во время ужина, мать, наряду с другим кушаньем, подала нарезанное небольшими квадратиками соленое свиное сало. Но сало это было от борова, о чем знала мать, но не знали ужинавшие. А сало борова невозможно прожевать, оно как твердая резина, не разжевывается.

Выпив по рюмке, все сидевшие взяли по кусочку сала в рот и стали жевать. Но надо было видеть их физиономии (даже я, малыш шести лет запомнил), когда они поняли, что разжевать и проглотить сало невозможно, а выплюнуть при такой симпатичной хозяйке, неприлично, да и этикет не позволяет. У старого же офицерства этикет соблюдался строго. А мать потихоньку потешалась, а потом рассмеялась и разрешила вынуть изо рта сало, рассказав о своей шутке. Было много смеха.

Что мне еще запомнилось в этот вечер - то, как эти офицеры пели, особенно "Вечерний звон". Я не помню, сколько их было, но комната была полна. И вот, когда они запели "Вечерний звон", они все распределились: одни запевали, другие подхватывали. А остальные в это время изображали колокола. Надо сказать, спели замечательно (или мне, дикарю, никогда не слышавшему подобное пение, это так показалось?) Но представьте себе, звучит напев "Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он...", и в это время раздается переливчатый звон маленьких церковных колокольчиков, затем вступают более крупные колокола, а вот раздается тягучий, редкий и размеренный гул самых крупных колоколов: "бом,..бом...бом..." Эти удары колоколов на фоне переливающегося и чередующегося звона колокольчиков, грустный напев старой русской песни брал за душу, вселял какую-то печаль, здорово пели… До сих пор помню, как будто бы было вчера.

Пели белогвардейцы? Враги советской власти? Да. Но, во-первых, ни мать, ни тем более мы, малыши, ничего не смыслили в революции. А во-вторых, эти люди, судьбой закинутые в очень далекие края, может быть, и не своей воле, бесспорно тосковали о своих родных местах, и это поднимало из глубины их души забытые ими лучшие качества, вкладывало в их песни искреннюю тоску и печаль. Песня есть песня – она будит в человеке забытое, ломает на время даже заскорузлую корку жестокости, заставляет забывать об этом. Пели, конечно, и откровенно монархические песни: "И за царя, за родину, за веру, мы грянем громкое уpa, ура, ура! Так громче музыка, играй победу, мы победили и враг бежит, бежит, бежит!"

ГОДЫ ВОЙНЫ ГРАЖДАНСКОЙ

 

Осенью 1919 года отец перевез нас в Якутск. Пароход пристал на Осенней пристани, верстах в семи выше города, добирались на телегах домовых извозчиков.

Квартиру мы сняли по улице Пролетарской (позднее называлась имени Попова - после Отечественной войны). Старый, прочный дом, выстроен из толстых, почерневших от времени, бревен. Большой двор, сени и двери дома выходили в этот двор.

Годы эти, 1918 – 1919, были тяжелыми, происходили постоянные революционные и контрреволюционные перевороты, частая смена властей, неурядицы, беспорядки, царила атмосфера неуверенности, колебаний.

Но в декабре 1919 года большевики, наконец-то, окончательно взяли власть в свои руки, создали Якутский военно-революционный штаб Красной Армии. Это улучшило общую обстановку, создало определенность, уверенность в устойчивости власти, хотя положение по-прежнему было трудным, тревожным.

К Советской России в 1918-1920 годах тянулась рука Антанты, белогвардейские и бандитские движения сотрясали страну, часто ставили под угрозу само существование Советской власти. Партия большевиков мобилизовала народ на борьбу против интервентов и белогвардейщины. Помнятся плакаты, наклеенные на заборы, где была изображена костлявая рука, на которой было написано одно слово: "Интервенция".

В доме нашем часто бывали многие знакомые отца и матери, или люди, связанные с отцом служебными делами. Хорошо запомнились Медницкие, отец и сын, Данька, как мы его звали. Мальчик примерно моего возраста, но глухонемой, однако мы как-то находили общий язык, а он очень привязался ко мне, к нашей семье.

Константин Медницкий, политссыльный, принадлежал к левым эсерам. Не знаю, что он там творил и делал, как член этой партии. Известно, что он стоял за объединение с большевиками и когда в декабре 1919 года большевики взяли власть, то в состав временного Якутского военно-революционного штаба Красной Армии был включен и Медницкий.

Как человек, он был исключительно честен, добр характером и бессеребренником. В тоже время донельзя рассеян. Носил пенсне со шнурочком, бородка-бланже, в общем вид старого русского интеллигента. По своей рассеянности он мог совершить самый нелепый поступок.

Однажды с ним по его рассеянности приключился курьезный случай. У входной двери нашей квартиры, внутри, справа всегда стоял стул. Медницкий, приходя, обычно сразу же снимал пенсне, садился на этот стул, и, протирая пенсне, начинал говорить. Как-то мать почему-то переставила стул на другое место, а вместо него поставила довольно широкую кадушку с водой, высотой со стул. Медницкий, придя к нам, снял пенсне и сел по привычке на прежнее место и провалился в кадушку с водой. Ноги взбрыкнули кверху, каскад брызг... Отец и мать бросились к нему, вытащили, стали извиняться, а он, в свою очередь, тоже стал извиняться за свою рассеянность, за неловкость. Человеком он был не обидчивым, вместе посмеялись, все обошлось. Но мы, позднее, в его отсутствие, как только вспоминали этот случай, не могли удержаться от хохота.

Бывали у нас Щигорин, старый знакомый ещё по Усть-Алдану (Ботомаю), Королев.

Но Королева я не помню, запомнил лишь его сына Виктора. Он был старше меня, но довольно часто бывал у нас.

Во дворе и на улицах нас собиралось много, ребятишек разных семей, русских, якутов, евреев, татар, которых в Якутске тоже было много. Мы играли в разные игры, никакая погода нас не пугала. Наоборот, когда начинался дождь, мы все выбегали на улицу, с удовольствием шлепали босыми ногами по лужам и никакой простуды не боялись. И родитель о нас, надо сказать, не очень беспокоились.

Дождь и озонированный воздух бодрили, хохоча и радуясь дождю пели:

 

Дождик, дождик, перестань,

Я поеду на Рестань,

Христу помолиться,

Царю поклониться.

Дождик, дождик, пуще,

Дам тебе я гущи.

Я у бога сирота,

Открывай ворота

Ключиком - замочком,

Шелковым платочком.

 

(Что такое Рестань я до сих пор не знаю, где она такая – представления не имею).

Любимыми играми у нас были бабки, русская лапта, зоска, городки, прятки, казаки-разбойники.

Во многих семьях тогда в праздники, главным образом, в рождественские и пасхальные дни, в новый год, устраивались домашние театральные представления, наивные, но увлекавшие всех. Это повелось еще с дореволюционных лет. Дома у нас затейницей всегда была мать. Например, готовили какой-нибудь детский спектакль, в котором участвовали мы, дети. Нас учили говорить незамысловатый текст, наряжали, и мы выступали перед собравшимися родными и друзьями семьи. Помню, например, как я играл какого-то принца в пьесе-сказке, наряженный в сшитый матерью костюм с буфами, брючки до колен, чулки и ботинки, на голове круглая шапочка с гусиным пером (за неимением страусиного). Танцевали с Зоей и другими ребятишками танец на сцене под песенку: "Где гнутся над омутом лозы...", "Приди к нам тихий вечер..." и матросский танец матлот. Мы сами пели и танцевали, музыки не было. Читали мы стихи Некрасова, Пушкина, Лермонтова, коллективно разгадывали шарады, загадки. Вечера проходили весело, дружно.

Особенно радостными были новогодние праздники. В каждой семье устраивали ёлку. Готовиться начинали задолго до праздника. При этом игрушки всегда делали сами. И это было замечательно веселым занятием. Дети и взрослые собирались вокруг стола и начиналась работа. Вырезали игрушки из цветной бумаги, картона, клеили, шутили, рассказывали сказки, разгадывали загадки. Затем сообща украшали ёлку, на ней зажигали уже под новый год свечи, чаще покупные, церковные, восковые, а иногда самодельные, сами отливали из воска.

Новогодние вечера проходили весело, дед Мороз и Снегурочка раздавали подарки, игрушки, и дети и взрослые водили хоровод вокруг елки, с песнями.

В рождество повсюду проходили маскарады, христославие - многие ребятишки ходили по дворам с большой позолоченной звездой на длинной палке, славили Христа, всем славящим хозяева обязательно давали угощенье: сладкие булочки, ватрушки, калачи, конфеты и что-нибудь иное.

Отмечались также пасхальные праздники. Стряпались куличи с красивыми разноцветными сладкими цветами наверху. Красились яйца, сваренные вкрутую. Раскрашивали сами в разные цвета, затейливыми рисунками, чем красили, не помню. Один из способов - яйца обкладывали на ночь в луковичную шелуху и заматывали в тряпочку с крепким уксусом. Иногда варили яйца в воде с луковичной шелухой. Они получались коричневого цвета. Для лучшего блеска покрашенные яйца смазывали маслом, жиром. Большое оживление вызывало катание яиц по наклонной доске. На пол клали чье-либо пасхальное раскрашенное яйцо. Владелец другого яйца пускал его по доске, так, чтобы скатившись, оно попало в лежащее внизу. Если попадал, то брал его себе, если промазывал, то его яйцо переходило к тому, чье яйцо лежало внизу. Тут тоже было много шуток, смеху.

У отца в этой квартире на улице Пролетарской была большая библиотека. Он много покупал до революции и после неё, а также выписывал различную литературу и журналы "Нива", "Природа и люди", "Вокруг света", "Мир приключений" и другие. К ним шли различные приложения: Мамин-Сибиряк, Писемский, Конан-Дойль, Хаггард, Джек Лондон, Мельников-Печерский, Редиард Киплинг и многое другое. Были в красивом переплете с золочеными названиями и обрезами Декамерон, красочная книга гербов Российской империи, альбом минералов, разрисованный красками, были детские и другие книги.

Для книг отец сделал металлические из жести шкапы, метра полтора-два высотой, покрасил их зеленоватой краской. Мы, дети, любили рыться в книгах. Однажды мне и Зое захотелось достать книги, стоящие на самой верхней полке. Мы с ней полезли вверх по полочкам, как по лесенке. Но когда добрались до верхней полки, шкап повалился прямо на нас. На наше счастье часть книг посыпалась раньше нас, мы упали на них, шкап упал на нас, верхним краем прижал нас к полу и мы, не в силах выбраться, и, конечно, перепугавшись, раскричались. На крик прибежала мать и освободила нас. На счастье наше отца не было дома, а то нам крепко попало бы.

К сожалению, в 1920-1921 годах зимой город оказался без топлива, зима была морозной. В квартире поставили так называемую "буржуйку" вертикальную круглую железную печь, в ней жгли всё, что можно было найти, сожгли заборы, часть мебели. Но и этого стало не хватать. Отец стал топить печь книгами, уничтожив большую их часть. До сих пор мне жаль их, был бы постарше, наверно не допустил бы этого.

Отец в 1920 году был назначен членом президиума и заведующим производственным отделом Якутского совнархоза. Жили мы на его зарплату, мать не работала. Но деньги в это время совсем обесценились. За коробку спичек требовали несколько миллионов рублей. Ириска стоила двадцать миллионов. Деньги считали уже не рублями, а как тогда говорили "лимонами" – миллионами, ламардами - миллиардами. В магазин и на рынок шли с мешком денег.

Илья Ильф и Евгений Петров писали где-то, что в каждом городе должен быть свой сумасшедший. Во время гражданской войны, в двадцатых годах в Якутске действительно было несколько людей, если не сумасшедших, то, во всяком случае, чем-то необычных в своем поведении.

Помню, например, по городу было много разговоров о каком-то Зубржицком. О нем говорили, как о чудаке, который всё время изобретает что-то необычное, фантастическое. Какие-то летательные аппараты, еще что-то,  сейчас не помню. Он постоянно что-нибудь мастерил, делал воздушных змеев, из форточки у него вылетали иногда бумажные голуби. Мы, ребятишки, побаивались проходить мимо его дома, он казался нам каким-то загадочным и довольно страшным колдуном. А был это, теперь я понимаю, просто человек, увлеченный идеей создания летательного аппарата, политический ссыльный, всю жизнь отдавший революционной борьбе с царизмом. В лицо я его не помню, может быть  видел, а может и нет.

Притчей во языцех был в Якутске в пятнадцатые - двадцатые годы некто Финкельштейн. Это был в наши глазах тоже чудак, "человек в себе", молчаливый и рассеянный, который всё собирал и хранил у себя - пуговичку найдет на земле, проволочку, гвоздик, всё, всё поднимал с земли. Отсюда у нас, и взрослых и детей, когда хотели о ком-нибудь сказать, что он скопидом, всё собирает, копит - его называли Финкелыптейном. Фамилия "Финкельштейн" стала у нас нарицательной.

Следующая запомнившаяся фигура - татарин, которого все звали Малайка. Настоящего его имени, наверно, никто не знал. Ростом маленький, уже пожилой, но безусый и безбородый, морщинистый, немножко кривые ноги. Одет мешковато, бедно. Психически довольно сильно тронут, но очень добродушный, приветливый и доброжелательный, всегда улыбающееся круглое морщинистое лицо так и распространяло вокруг себя доброту. Правда, когда он был наедине, я замечал на его лице глубокую задумчивость и печаль. К нему все, в том числе и мы, дети, всегда относились очень хорошо, он у всех вызывал какое-то непроизвольное чувство жалости и симпатии.

Малайка, видимо, был немым. Я так думаю, потому что никогда не слышал, чтобы он разговаривал. Чем он запомнился? Тем, что ходил по всем домам, приходил зимой и летом, всё равно, молча садился на табуретку у двери, снимал свою старенькую затрепанную кепченку, брал её в руки и изображал на ней игру на гармошке - двумя руками раздвигал и сдвигал её, пальцами обеих рук как бы перебирая клавиши, а губами производил дребезжащие звуки - мелодию, что-то стараясь напеть. После этого все давали ему что-нибудь: хлеб, мясо, печенье, сахар или какую-либо одежонку. Малайка благодарно раскланивался, улыбаясь, и уходил.

Была ещё в Якутске такая Дунька-сумасшедшая. Так её все звали. Не помню, где она жила и чем жила. Знаю только, что кому-то и чем-то помогала, зарабатывая на хлеб, попрошайничала, ходила всегда босиком, в грязном длинном платье, с несколькими широкими юбками. В зимнее время я её не помню. Больная психически, Дунька вообще-то была спокойной, всегда сосредоточенной, чем-то озабоченной, может постоянной заботой о пропитании. Несчастный, конечно, человек.

Но у неё была одна привычка, которой пользовались мы, мальчишки. Дети всегда довольно бесчувственный народ. Когда ее начинали дразнить, Дунька сначала кричала на вас, размахивала руками, пыталась ударить. Ну, а поскольку мы народ увертливый, это ей не удавалось. Наконец, выйдя из себя, Дунька со злости поворачивалась к нам спиной и наклонившись вперед вскидывала наверх все свои юбки. А ходила она без исподнего. Устрашенные и довольные тем, что нам удалось раздразнить Дуньку, мы с визгом и смехом разбегались стремительно во все стороны. За это Дуньку звали ещё "Дунька-фотограф" Нам, конечно, доставалось за это от родителей. Но кое-кто из взрослых тоже иногда не прочь был подшутить над бедной Дунькой.

Особенно тяжелым для Якутска был период зимы I92I-I922 гг. В сентябре 1921 года в Нелькане белогвардейцы устроили контрреволюционный мятеж, установили связь с белогвардейцами Охотска, заняли Петропавловск и Усть-Маю. В ноябре-декабре 1921 года белогвардейцы и_белобандиты захватили большинство улусов Якутского округа. С 28.II по 26.V Якутск был осажден бандой Коробейникова. Окруженный город Якутск был объявлен на осадном положении.

Зима выдалась суровая. Жили мы в это время в другом месте, на улице Большой (ныне проспект Ленина), в здании, который назывался "Дом Валя", то есть, принадлежал Валю. Валь – это, по-моему, тоже из политссыльных. Находился дом примерно там, где сейчас находится жилой дом обкома КПСС, рядом с республиканской библиотекой Пушкина. Почти рядом с домом Валя стоял дом Атласова, где располагалась начальная школа, куда я позднее поступил учиться.

Когда объявили  Якутск на осадном положении, то по всем улицам построили баррикады из назёма, балбахов, снега. Облитые водой, они превращались в крепкую ледяную преграду. Одну из таких баррикад устроили как раз у нашего дома, перегородив улицу. В каждой баррикаде оставляли узкий проход для проезда на конных санках. Автомашин тогда не было.

В одном доме с нами жили Литвинцевы, с сыном которых, Сашей, мы подружились. Часто играли вместе, а во время осады города стали мастерить пистолеты и ружья-самопалы. Мы их называли "патронки". К самодельному деревянному ложу ружья или пистолета на конце делали углубление, в которое вкладывали медную гильзу от ружейного патрона, закрепляли её проволокой, сбоку гильзы гвоздем проделывали отверстие - запал, набивали патрон порохом, вставляли пулю или дробины, прицеливались в мишень и поджигали порох в запале спичкой. Происходил выстрел, мы были в восторге, не понимая, насколько это было опасно для нашего лица и глаз. Стрельбу мы устраивали по секрету от родителей на крыше дома, внутри под верхним покатым настилом.

В это время отец уже не жил с нами, они разошлись с матерью . Жилось трудно, мать поступила работать сестрой милосердия в местную больницу.

Был у нас тогда один хорошо знакомый китаец, мы его звали "дядя Миша", и взрослые, и дети, а между собой иногда "дядя Миша-китаец". Он стал, по существу, другом нашей семьи, во всём помогал нам, отличался большим дружелюбием, добротой. Был он очень трудолюбив и умелец на все руки. Летом разводил свой огородик, на котором весной, присев на корточки, целый день не вставая перетирал вскопанную землю руками, земля становилась легкой, пушистой, делал в ней луночки, вносил удобрение (навоз), высаживал рассаду или семена. И затем всё лето тщательно ухаживал за огородиком.

Умел дядя Миша хорошо готовить пищу, стряпать всякое печенье, пампушки, блюда из рыбы, другие блюда. Бывала приготовит и зовет: "Либа, либа, кусаям!" То-есть, рыбу, рыбу кушать, ведь в китайском языке нет буквы "р".

Когда он заболевал, то лечился своими, китайскими, методами. Так, однажды дядя Миша чем-то заболел, видимо, простудился. И вот он разделся до пояса, улегся на спину на деревянную скамейку, стоявшую за русской печью, и начал в знаемых только ему определенных точках тела, на груди, боках, предплечьях защипывать пальцами кожу и выкручивать её до крови. Стонет и выщипывает. Постепенно всё тело покрывалось кровавыми точками. Это так на меня подействовало, что я на всю запомнил эту картину - лежит дядя Миша, весь в красных пятнах и стонет, стонет. Но, видимо, всё же вылечился, так как в последующие дни он по-прежнему был на ногах, работал.

Женат он был на русской женщине, по имени Наталья. Вздорная была женщина и не разборчивая с мужчинами. И тут я однажды понял, что дядя Миша мог быть и очень свирепым, жестоким. Я видел однажды, как он, узнав, очевидно, что-то о Наталье, схватив нож, гонялся за ней вокруг стола, она кричала от страха, а у него глаза налились от злости кровью, стали совсем красными. Таких случаев я больше не помню, и эта, по-видимому, закончилась миром, потому что в дальнейшем они продолжали жить вместе.

Однако Наталья все же допекла дядю Мишу. Была у них корова. И вот, когда в зиму I92I-I922 года Якутск оказался в белобандитском окружении, у них кончилось сено для коровы. А в городе голод, кормить было нечем. Оставалось только прирезать корову. Но Наталья потребовала от дяди Миши, чтобы он отправился за город и раздобыл там сена. Как ни увещевал её дядя Миша, она была непреклонна. Он отправился и не вернулся. Только весной его тело нашли, всё исколотое штыками или ножами, на лбу вырезана звезда, на спине вырезаны полосы кожи. Так он погиб от рук белогвардейцев.

В январе 1922 года в г.Якутске создали части особого назначения (ЧОН), провели мобилизацию в Красную Армию. Стал чоновцем и наш отец Кузьма Суровецкий, даже командиром одного из подразделений.

Среди красноармейцев было два хорошо знакомых мне бойца, Дмитрий Синицын и Александр Лисицын. Они были комсомольцами, я мальчонком, шел мне десятый годок, но я часто был с ними, они по-дружески беседовали и играли со мной, ведь и было-то им всего по 19-20 лет, не больше.

В январе 1922 года Митя Синицын погиб вместе с несколькими другими бойцами, попав в белогвардейскую засаду где-то за селом Майя, на Амгинском тракте. Погиб в этом бою и один из братьев матери М. Кац. Дмитрий Синицын захоронен на площади Марата, где сейчас горит вечный огонь (у зеленого рынка). Вскоре в боях с пепеляевцами погиб и Саша Лисицын. Но, помнится, что кроме похорон на площади Марата я присутствовал на других похоронах, которые происходили у забора, отгораживающего Якутский собор от площади, где находилась сторожевая башня казацкого острога, то есть за нынешним Якутским музыкальным театром. Была вырыта братская могила, в нее опустили гробы, выстроенное около могилы отделение бойцов-красногвардейцев, подняв винтовки, отдало последние почести героям гражданской войны тремя залпами. Хорошо было бы горисполкому вместе с республиканским музеем провести в этом месте раскопки, может моя память не ошибается. Если так, то в этом месте захоронен и А. Лисицын и другие красногвардейцы.

Весной 1922 года осадное положение в городе было снято. Летом мать сняла дачу на Сергеляхе. Находилась она на берегу центрального большого Сергеляхского озера, с левой стороны, если идти от города. Домик был маленький, но с верандой, сбоку росла чудесная развесистая черемуха. Внизу на берегу был устроен мостик, с которого я ловил рыбу, гольянов, по-якутски "мунду". Здесь же брали воду для домашних нужд, для питья, стирки, поливки огородика. Озеро в то время было чистым, и мы с удовольствием жарили и поедали выловленную рыбу. А ловил я её сотнями штук за один вечер. Это было хорошим подспорьем, поскольку жилось тогда нам голодно. Зарплата у мамы была мизерная, в городе дороговизна, мы часто кормились хлебцами или  оладьями из отрубей. Это крупные части зерен, оставшиеся в сите при просеивании муки. Обычно их использовали на приготовление корма для свиней, коров, замешивая в кипятке. Маме иногда удавалось достать таких отрубей и испечь из них хлеб или поджарить на каком-то машинном масле оладьи, которыми мы с удовольствием лакомились.

И жили мы весело, не тужили, хотя иногда основательно подводило животы. Дач на Сергеляхе было мало, кругом рощи, зелень. На другой стороне озера вообще была дикая тайга, куда мы часто ходили за ягодами, грибами. Собирали голубицу, бруснику, шикшу (черная, водянистая ягода, со сладким соком), ранним летом росла красная смородина (кислица), осенью черная смородина.

С одной стороны озеро было мелким, здесь водовозы въезжали в озеро и набирали воду. Мы здесь часто купались. Однажды мы шли из города, мама, сестренка Тома, ей было годика три, и Зоя. Когда дошли до озера, Тома побежала вперед, забежала далеко в озеро и скрылась под водой. Плавать она, конечно же, не умела. Мы все перепугались, но я бросился в воду и вытащил её на берег, передав перепуганной маме.

Великолепная большая сосновая роща росла у Стреловской дачи, принадлежавшей купцу Стрелову (там, где сейчас остановка автобуса №2 конечная). Высокие, крепкие многовековые сосны, воздух напоен ароматным запахом сосны, на земле мягкий ковёр старой опавшей хвои, солнечные лучи не проникают сквозь густые кроны деревьев, тень, тишина благодать! Теперь рощу варварски уничтожили, там уцелела лишь одна сосна, в осиротелом одиночестве напоминающая о прошлом. Сама дача с двумя её этажами чудом сохранилась, в ней теперь размещается учреждение.

Ближе к городу, за дачной церквушкой (где теперь размещается продуктовый магазин), находились дачи, в которых жили Медницкие и Королевы. Мы часто встречались, я играл с Данькой, сыном Медницкого и Витькой, сыном Королева. Недалеко на лужайке за лесом было небольшое круглое озерко, но достаточно глубокое. Мы часто плавали по нему на досках. Однако заплывать на середину озера побаивались. Однажды Витька, бывший постарше нас, все же отважился: выплыл на середину, а доска перевернулась и он ушел на дно, а плавать не умел. Мы с Данькой обмерли от испуга, забегали по берегу, не зная, чем помочь. И тут вдруг из воды показалась голова Виктора, он, шатаясь, весь в тине, выходит на берег и, глубоко вдыхая воздух, без слов падает на землю. Долго не мог придти в себя и подняться. После этого мы стали осторожнее. Но дома об этом случае не рассказали.

В августе ночи стали темными. Мы любили лежа в постели рассказывать друг другу сказки да пострашнее. Ложились рано, ведь освещаться было нечем. Керосиновой лампы не было, а если бы была, то керосин достать было невозможно. Недаром ходила песенка: "Папенька и маменька, дочка и сын, бегают по лавочкам, ищут керосин". Трудно было достать и свечи. Поэтому чаше всего вечерами освещались лучиной, дымящей, чадной, под ней ставили плошку с водой, для опадающих угольков. Вместо спичек многие пользовались кресалом, высекая искры на сухой трут.

Мама тоже часто подсаживалась к нашим кроватям и рассказывала сказки или читала что-нибудь. Страшные сказки, западая в сознание, частенько снились нам. Однажды, например, когда я спал, одеяло стало сползать с меня, а мне привиделось, что это сказочный черт тянет его и я закричал во весь голос: "Мама, черт одеяло тянет".

В начале марта 1922 года в Якутск прибыл Второй Северный отряд Нестора Каландарашвили. Сам Каландарашвили и его штаб погибли от руки белобандитов, устроивших засаду в Техтюре. Но, разведку бандиты пропустили, чтобы не выдать свое присутствие. В этой разведке был боец Михаил Федорович Дьяченко. Он затем воевал вместе с Иваном Стродом, Курчатовым, знал Байкалова. В отряде Строда Дьяченко занимал должность орудийного техника.

Участвовал Максим Дьяченко в боях в Тулагинцах, Кильдемцах и других местах. Рассказывал о боях не часто, но эпизодов острых у него было много. Например, он рассказывал, как однажды белобандиты окружили их, нескольких бойцов, в юрте. Были у них винтовки и пулемет Максим. Они несколько дней отбивались, уже потеряли надежду на спасение, патроны кончались, пищи не было, но на счастье подоспела помощь и выручила.

В одном из летних боев Максим Дьяченко был ранен и попал в Якутскую больницу. Здесь и познакомились красногвардеец Максим Дьяченко и сестра милосердия Елена Суровецкая и вскоре связали свою судьбу навсегда. Это было, по-моему, осенью 1922 года. Жили Максим (мы, дети от Козьмы Суровецкого никогда не звали его отцом, хотя очень уважали и любили его) и мама на зависть всем так дружно, что до самой кончины своей никогда не ссорились. Конечно, были мелкие размолвки, но до ссор дело никогда не доходило. Максим просто боготворил маму.

Осенью 1922 года я пошёл в школу, в первый класс. Мама уговорила учителей принять в школу и сестренку мою Зою, хотя по возрасту она ещё не подходила. Мне было девять лет, Зоя младше меня на полтора годика, значит, ей было семь с половиной лет. А в школу принимали с восьми лет. Росточком Зоя была маленькая, но очень хорошенькая. Учителя с ней как с куколкой возились, часто на руках носили.

Школа находилась рядом с нашим домом, на улице Большой, в доме Атласова, туда мы бегали сами. Да и вообще, надо сказать, мы не были "маменькими" детьми, бегали повсюду, никто за нами не следил, не присматривал, вели мы себя совершенно самостоятельно, хотя в то же время во всём слушались старших, если они что-нибудь указывали или приказывали, помогали в семье, чем могли.

В нашем дворе находился большой и высокий бревенчатый амбар, прямо посредине двора. На двери висел большой замок. Что было в нем, мы не знали, окон не было, только вверху, под самой крышей были узкие продушины. И владелец не объявлялся. И вот однажды мы, мальчишки, летом каким-то образом проникли в него. Он оказался снизу доверху, до самого потолка, набитым книгами одного содержания - о трехсотлетии дома Романовых, ведь в 1913 году исполнилось ровно 300  лет царскому дому, первый царь которого, Михаил Федорович Романов, был провозглашен царем в марте 1613 года. Большого формата книга была издана роскошно, на блестящей веленевой бумаге, с красочными рисунками. Мы вытащили из амбара много книг, благо хозяина уже не было (хозяином, видимо, был купец Атласов). Много книг разбросали во дворе. Но вскоре об этих книгах узнали революционные власти города и книги из амбара исчезли. Скорей всего их сожгли. Жаль мне, что мы не сохранили ни одной книги для интереса.

В октябре 1922 года началась авантюра генерала Пепеляева, который при поддержке японской военщины, русских купцов и якутских тойонов попытался совершить военный захват Якутии. Борьба с ним шла всю зиму. Только летом 1923 года был завершен разгром пепеляевщины и поднявшейся в связи с ней волны бандитизма. Где-то в эти годы среди наших знакомых помнятся Григорий Нога, активный участник гражданской войны, командир, Адамский, тоже участник войны, ходивший всегда в шинели, Владимир Николаев, тоже принимавший участие в боях, работавший позднее фотографом.

К этому времени мы снова переменили квартиру, жили в доме, принадлежавшем Филипповым. Одну половину занимала большая семья Филипповых, в другой, с самостоятельным входом, расположилась наша семья. Дом наш выходил углом на две улицы, одна стена дома смотрелась на улицу, которая ныне называется улицей Ярославского, другая стена - на нынешнюю улицу Октябрьскую. На другой стороне улицы Ярославской размещались здания пожарной команды, высилась пожарная вышка-колокольня с набатным колоколом, в который звонили на весь город во время пожаров, часто случавшихся в городе.

В другом конце обширного двора стоял дом Никоновых, с выходом одной стены на нынешнюю улицу Октябрьскую. Здесь жила большая семья церковного пономаря: отец, мать, четверо или пятеро дочерей и сын Володя, комсомолец, ставший позднее вожатым нашего первого в городе пионерского отряда имени Спартака. Все в семье были рыжие, боевые. Домик небольшой, с высоким крыльцом, выходящим во двор, слева от него ворота на улицу, ныне Октябрьскую.

На третьей, внутренней стороне двора, а двор был большой, находились всякие сараи, амбары, некоторые с мансардами, в них нагромождена беспорядочно разная старая мебель: шкапы, стулья, деревянные кровати и другая дребедень, всё это торчком, навалом. Для нас, ребятишек, это была чудесная арена для игр в казаки-разбойники, всяких сыщиков, типа Ната Пинкертона, в прятки, в Тарзана, в красных и белых и в другие игры в духе боевого времени гражданской войны. Играли, конечно, в лапту, прямо на улице, а не во дворе, благо движение пешеходов на улице было очень редким, а транспорта вообще почти никакого, изредка протарахтит телега извозчика и всё. Любили играть в городки, бабки, делая из самых больших бабок свинчатки. В донышке бабки высверливали отверстие и внутрь бабки до самого верха заливали расплавленный свинец. Такой увесистой свинчаткой-битком при навыке уверенно сбивали по несколько бабок за один бросок. Из куска кожи с шерстью вырезали лохматые кусочки, пришивали к середине кусочек свинца с той стороны, где не было шерсти. Это называлось зоской. Такую зоску подбрасывали рукой в воздух, а затем отбивали согнутой в колене ногой снова в воздух. Побеждал тот, кто больше раз, не уронив, отбивал зоску.

Мы, мальчишки, завязали знакомство с пожарниками, дежурившими в пожарке, напротив нашего дома. С их разрешения часто забирались на пожарную каланчу, с которой был виден весь наш небольшой городок. Каланча была высокая, тонкая, при ветре она сильно раскачивалась и стоять на самом верху было жутковато и интересно, дух захватывало от непривычки к такой высоте.

В городе часто случались пожары, иногда превращавшиеся в настоящее бедствие. Во время одного из пожаров в двадцатых годах (1927 год) сгорела деревянная церковь, около нынешнего зеленого рынка. Здесь, на берегу реки, у луга, стояли две большие церкви, одна каменная, другая деревянная. После пожара осталась одна, каменная, у площади Марата. Её нижняя часть сохранилась до сего времени, там до недавних пор размещалась детская библиотека.

Другой пожар охватил почти полгорода, в том числе единственную в городе аптеку. Много бед и горя принес этот пожар. Но дома быстро вновь росли на месте пожарищ,  жить-то ведь надо было где-то.

Напротив нашего дома по другой улице, ныне Октябрьской, находился чей-то большой огород, загороженный сплошным забором. В нем росли репа, морковь, огурцы, капуста, картофель, лук. Мы совершали осенью частые набеги на огород, не всегда благополучно. У меня был приятель по фамилии Никулин. Мы с ним забрались однажды в огород, набили карманы овощами и в это время хозяин подкараулил нас. Мы, сломя голову, побежали к забору, я успел перемахнуть через него, а Никулин споткнулся и упал. Ох, и досталось же ему от хозяина, еще и от родителей, которым пожаловался владелец огорода. Но ничто ж могло удержать нас,  набеги продолжались и чаще всего без потерь.

Были у нас и другие, не совсем добропорядочные проказы. Например, мы свертывали фунтиком бумагу, наполняли его всякой дрянью и подкладывали на тротуар, как будто бы кто-то утерял. Прохожих было мало, но вот кто-то показался. Увидел фунтик, постоял, осмотрелся, поднял, а мы, замирая от ожидания потехи, следили в щелочки за забором. Раскрыв фунтик прохожий брезгливо бросал его и начинал ругать на чем свет стоит хулиганов. А мы потешались потихоньку, боясь обнаружить себя.

Надо откровенно признать, во время гражданской войны существовала националистическая вражда между некоторыми слоями русских и якутов, подогревавшаяся враждебными Советской власти бывшими богатеями и белогвардейцами. Немало ведь было и в городе, и в районах бывших полицейских, бывших пользовавшихся большими привилегиями крупных служащих царских и частных учреждений, да и просто утерявших свое богатство во время революции купцов, тойонов и прочих бывших.

Это отражалось и на отношениях между детьми, подростками. Якутские ребята создавали свои шайки для избиения русских ребят, русские ребята - свои шайки. В двадцатых годах широко была известна среди якутских подростков шайка Копырина, а среди русских подростков шайка Филиппова, одного из сыновей владельца дома, в котором мы жили. Я тоже принадлежал к этой шайке, хотя был ещё совсем малышом. Когда Филиппов строил нас в шеренгу, я всегда стоял в самом конце её. Но парнем я был свойским и не мог отстать от ребят своего двора. Был свой отряд и у детдомовских ребят.

Драки происходили не часто, но когда происходили, то бывали довольно жестокими. Но никогда не допускалось такого, чтобы изувечить.  Кровь пустить из носа, синяки понаставить - не больше. Категорически запрещалось бить лежачего. Упал - побежден,  уходи с поля боя - и всё.

Хотя случалось и другое. Бывало, что несколько человек из одной шайки захватывали где-либо одного или двух подростков из другой шайки и избивали его безжалостно. Был такой случай, когда несколько человек из шайки Копырина встретили на одной из улиц детдомовца, русского. Окружили и давай избивать его гибкими тальниковыми прутьями, избили до полусмерти. Но это был случай исключительный и вызвал всеобщее возмущение у обеих сторон.

В конце концов общее преимущество осталось за нашей стороной, из драк с группой Копырина мы вышли полными победителями. И тут же мы заключили общий мир. Выстроились в две шеренги, друг против друга (я, как всегда, в конце шеренги) и поскольку мы были победителями, то копыринцы во главе с главарем дали клятву больше не устраивать драк с нами, жить в мире. То же самое пообещали мы. И надо сказать, они и мы честно соблюдали слово, я не помню драк после этого. Сыграла в установлении добрых отношений, конечно, и пропаганда комсомольцев среди нас, сыграло для меня роль и вступление в 1924 году в пионеры, да и прежние очень дружеские отношения с якутскими ребятишками на Устье-Алдана, в Ботомае, оставили свой след. У меня никогда не было неприязненного отношения к якутам, а в драках я участвовал лишь по солидарности, чтобы не отрываться от других, да чтобы не называли трусом. Были, несомненно, драки между мальчишками и в дальнейшем, но уже не в качестве противников по национальному признаку, а просто по мальчишеским раздорам, и русский с якутом, и русский с русским, и якут с якутом. Всякое бывало.

Шла ещё гражданская война. Отчим Максим Дьяченко продолжал воевать в отряде И. Строда, старшим орудийным техником. У нас во дворе постоянно стояли орудия, так называемые "макленки" или "трехдюймовки", на конной телеге размещались зарядные ящики со снарядами, всегда наготове стояла лошадь Максима, белая, в коричневых пятнах, резвая. Максим был хороший наездник, сидел на лошади красиво, приятно было смотреть, как он на рыси выезжал со двора, а затем пускал по улице в галоп.

К нам часто приходили в гости сослуживцы Максима, бывал часто И. Строд, всегда шумный, веселый, подтянутый. Бывал бесшабашный вояка и партизан Черкашин, старый знакомый ещё по Ботомаю,  Щигорин, врачи Ожигов, Шамаев. Среди знакомых Максима и мамы были старый большевик-металлист Михаил Афанасьевич Литвинов (мы все, и взрослые и дети звали его "дядя Миша"),  металлист Ожогин, поэт Петр Черных другие.

Мне вспоминается один вечер, оставивший след у меня на лбу на всю жизнь. По-какому то случаю к нам собрались знакомые, зимой. Сидели вокруг стола, горела электрическая лампочка. Мать взялась готовить ужин, попросила Максима порубить мясо. Тут же в комнате стоял чурбан. Максим выдвинул его почти на середину комнаты и стал рубить топором мясо, а я стал поблизости и смотрел, как он это делал. Под потолком комнаты был протянут электрический шнур к лампе, причем не поп потолку, а просто подвешенный, свисая по воздуху. От патрона электролампы спускались вниз два шнура так приспособленные, что, потянув за них, можно было подтянуть лампу повыше или опустить пониже. На конце одного шнура висел фарфоровый овальный шар, наполненный свинцовой дробью, для уравновешивания шнура и патрона лампочки.

Максим, положив мясо на чурбан, взмахнул топором, тот зацепил за свисающий электрошнур, фарфоровый шар взметнулся к потолку, разлетелся вдребезги, один крупный острый осколок угодил мне в лоб над правой бровью, пробив кожу до самой кости. От страшной боли я схватился руками за лоб и, заливаясь кровью, запрыгал на корточках по полу. Поднялся переполох, меня поймали, врачи тут же оказали помощь, перевязали. С тех пор у меня над правой бровью на всю жизнь остался шрам, навсегда закрепивший в памяти этот случай.

Зимой мы на берегу городского зеленого луга, да и во дворах, устраивали катушки - ледяные горки, с которых катались на санках, на ледянках (облитых водой и заледеневших досках), на коровьих шкурах. Делали карусели на льду. Коньков не было, мы делали деревянные, утолщенные кверху для ступни и узкие снизу, куда набивали гвоздями узкую полоску полосового железа. Летом купались в протоке на лугу, катались на лодках.

Излюбленным местом наших игр и прогулок летом, да и зимой, и в двадцатые, и в тридцатые годы был Зеленый луг. Летом он покрывался, после спада воды, густой травой, расцвеченной разными цветами. На лугу росло много дикого полевого лука и горожане всегда с охотой собирали его ранним летом. На протоках за лугом были большие заросли кустов красной смородины, густо осыпанных крупными ягодами, кислицей, как мы их называли. Мы все объедались ими прямо с кустов, собирали в корзинки для дома. Тут же в протоке, чистой и глубокой, купались, загорали. По пути к этой протоке, посредине луга находился небольшой холм, его горожане называли "курган". На этом кургане  мы тоже часто проводили время, играя в свои незамысловатые игры, изображая индейцев и прочее.

Весной во время ледохода луг покрывался водой, льдинами. Вода у малого базара и по всей протяженности набережной улицы часто доходила до самого верха городского берега, иногда и заливая его.

Огромные льдины, громоздящиеся одна на другую своей двух – трех метровой толщиной, могуче вращались сплошной массой, крушили  одна другую, напирали и выталкивали друг на друга на берег.

Зрелище было устрашающим и в то же время притягивало глаза, зачаровывало могучей красотой разбушевавшейся стихии, которой не могло быть никаких преград.

В дни ледохода горожан тянуло на берег, на набережной улице было многолюдно днем и ночью. Горожане вечерами выходили погулять: шли знакомые, друзья, семьи, просто группы людей.  Один поток народа тек в одну сторону, другой - в другую, и так до 11-12 часов ночи, а часто и позднее, поскольку светлые ночи влекли на берег, подышать свежим воздухом, домой идти не хотелось.

Когда половодье схлынет, луг ещё с полмесяца остается покрытым водой, а затем освобождается от неё, но между берегом и лугом на многие недели сохраняется протока. Здесь можно было увидеть много горожан, особенно ребятишек, ловящих рыбу удочкой: ельцов, красноглазок, окуньков. Много купающихся, катающихся на лодках.

Однажды вечером я собрался покататься на большой лодке, типа шлюпки. Это было, по-моему, летом 1922 года. Только собрался я оттолкнуть лодку и поплыть, как ко мне подъехали верховые красногвардейцы, в лихо заломленных военных фуражках с синим околышем. Из под фуражек выбивались чубы по казацки.

Они попросили у меня лодку покататься. Я, конечно, согласился и сам сел с ними. Село их в лодку человек 6-7, двое взяли весла в руки, один сел за рулевое весло. Бойцы, отплыв на некоторое расстояние от берега, запели песни на украинском языке. Песни народные, немножечко грустные, протяжные и задушевные в вечерней тиши на реке звучали чудесно. Чувствовалось, что молодым бойцам-украинцам взгрустнулось по своей "ридной" Украине. Но затем они хватили развеселую и немножечко неприличную песню, тоже на украинском языке и развеселились, оживились. Покатавшись часика полтора мы причалили к беpегy.  Бойцы, поблагодарив меня, сели на стоявших на берегу с одним из своих товарищей лошадей и отправились по своим, неведомым мне, делам. Больше я их не видел.

Любили якутяне свою гору Чучур-Муран (теперь её называют Чочур-Мыран, а я привык по-старому). Каждую весну подростки и многие взрослые семьями, группами, как только растаивал снег, обычно в первые дни мая, шли пешочком не торопясь к этой горе, поднимались на нее, иногда разжигали костры, готовили шашлыки, а главным образом собирали на горе Чучур-Муран и окрестных горах первые подснежники.

И ещё одно хотелось бы заметить, вспоминая двадцатые годы.

Они характерны тем, что вся страна села за учебу. По призыву Ленина учиться, и не просто учиться, а научиться и управлять Россией, и рабочие и крестьяне, до этого почти поголовно неграмотные, сели за парты и своими натруженными, мозолистыми руками стали выводить: "Мы не рабы, рабы не мы". Это слова из первого нашего советского букваря. И мы в начальных классах в школе тоже начинали с этих слов. И еще рабочие и крестьяне учились писать слова: "Мы наш, мы новый мир построим". И неслыханные трудности, созданные разрухой и хаосом гражданской войны, не помешали тяге рабочих и крестьян к учебе. Работали и учились новой жизни одновременно.

Вспоминая те далекие годы удивляешься, как могли выдержать наши отцы, матери в таких трудных условиях, да и мы, подростки, дети, детство и юность которых прошли в постоянных нехватках самого необходимого, лишениях, голоде. Но я помню, что тогда была очень глубокая вера в Ленина, какая-то бесконечная преданность простых людей делу революции. И это не просто громкие слова. Дух такой был у всех, подъем душевный, "мировая революция" как девиз жизни, как ожидание развития всего человечества.

Да, "мировая революция" не получилась. Но это не поколебало веру в правоту своей революции, веру в возможность построить лучшее будущее "своей мозолистой рукой". И эта вера придавала всем силу преодоления всех трудностей времени, созданных прошлым и создаваемых настоящим днем в связи с неопытностью, малограмотностью вступивших на новый путь тружеников.

Я завершаю эту главу несколько высокопарно? Ну, а как же иначе вспомнить то восторженное ожидание, веру в то, что будущее будет таким великолепным, что ни в сказке сказать, ни пером описать? За это ведь бились, кровь проливали, трудились самоотверженно, не догадываясь, что могут быть в пути и такие тяжкие годы, как годы сталинизма, когда всем придется снова ох, как тяжко.

1994